И вздохнул старичок генерал-адмирал тяжело-тяжело, в раздумье от намерения Толстого: поверить расходы флота, с начала с самого не считанные.
Меньшиков заранее знал, какой результат может выйти от этого заявления, им выдуманного. Довольный впечатлением, произведённым на генерал-адмирала, Данилыч прибавил:
— Да нам с тобой двоим — пока ты меня, а я тебя поддерживать станем — наплевать можно на всякие дурацкие похвальбы! Я тебя только ставлю в известность, куда метят общие благоприятели наши да суют Гаврюшку в набольшие, титула ради канцлерского… словно вправду у него ума палата!
— Это и видно, что палата! — усмехнулся, на этот раз не без ехидства своего рода, добряк Апраксин.
— Не будь секретаря, так палатный ум и отписку сам настрочить замнётся, а не то что иное, потруднее. Вот Шафиров — другое дело. Это писака и делец… И, чего доброго, благочестивейшая, коли слышала Гаврюшкину отповедь, за столом, на речь твою, — за Шафирку схватится. Гаврюшка нахально заругался, — через одного от меня сидел; уж это я всё слышал своими ушами. А Шафиров прямо отпалил: «Коли, говорит, разумным людям в труд будет голштинское дело направить, и мы, некошные, годны будем горю такому пособить… Не олухи родились-таки».
— Ну, Шафирку пустить — кутить и мутить нам, братец, тоже не с руки… найдутся люди и почище Шафирки, да и поусерднее… и из немецкой нации. К примеру взять Остермана… ласковый, и покладный, и усердный человек! Да и в делах смыслит лучше всех посольских писак… да и немец природный, не по-латыни станет, а по-немецки отписываться с немцами. И на нашу сторону парень склонный, а ещё сам просит поддержки и защиты… от Гаврюшки…
Генерал-адмирал слушал похвалу Остерману, казалось, с напряжённым вниманием, а выслушав, задумался, и на лице его отразились набежавшие сомнения.
— Каков же тебе кажется мой-то человечек? — задал прямой вопрос Данилыч примолкшему Апраксину.
— Да как те сказать?! Не прогадать бы тебе с этим вьюном. Не наш он был, есть и останется! Что ему мы с тобой или хоша все русские люди, спрошу я тебя? Зацепки да ступеньки, чтобы самому подняться. Он всех русских перессорит и продаст, натравит одних на других, а в конце концов добьётся, что будет только в своих руках держать все посольские сношения и вертеть ими к немецкой выгоде, а не на русскую руку. Вот моё, стариковское, тебе, братец, мнение! Представь одно только то, что Остерман и своему же брату немцу, Брюсу, нос наклеил — в Нейштадте… Умел к его делу так присуседиться, что выставил себя более усердным и рачительным к интересу его величества, чем Яков Брюс, генерал-фельдцейхмейстер И таков — поверь мне — будет твой Остерман во всём, что ты ему доверишь! Русак немцем николи не будет и против немца в изворотах немецких не постоит, а способен, по-своему, немца провести. Держаться лучше русского — русскому!
— То-то и есть, дядюшка, — перебил Меньшиков, — что мы своею смекалкой их на другом проведём. Я Остермана могу всегда на вожжах держать и туда направить, куда хочу, зорко за ним наблюдая.
— Спервоначалу, может, и так… Да потом-то не справиться, коли дать ход. Он сам прибавит шагу незаметно и так далеко в сторону уйдёт, что не догонишь, коли раз выпустил, и с вожжами тебя понесёт куда ему нужно, попомни моё слово…
Оба засмеялись, и разговор прекратился, так как экипаж остановился у дома новобрачных.
— Вот и моя хата! — с лёгким вздохом молвил генерал-адмирал, проворно поднимаясь по парадной лестнице.
Часть вторая
I
Сам скрылся?
Прошло более полугода от памятного дня брака цесаревны Анны Петровны с герцогом Голштинским. Съездили они в немецкую сторону — в Ревель, а воротясь, нашли уже кое в чём перемену у матушки. Подле её величества чаще показывался теперь ловкий гадальщик князь Сапега, веселивший всё дворцовое общество. Даже сам светлейший отложил как бы в сторону свою брюзгливость и нелюдимость. Улыбается он и дружески жмёт руку не только голштинцам, но и русским барам, не выключая и старика Толстого. О подмётных письмах давно уже не слыхать. Все лица словно помолодели и подобрели. И государыня стала не в пример румянее. Почасту теперь собирает её величество вокруг себя весёлую компанию, где наперерыв потешают государыню шуточками: княгиня Аграфена Петровна Волконская да Авдотья Ивановна Чернышёва с Матрёной Ивановной Балк, а старая княгиня Настасья Петровна Голицына не в авантаже теперь и только заходит к баронессе Клементьевой, на половину герцогини Голштинской.
Дуня будто бы просила у государыни позволения выйти замуж; жених тоже изъявлял охоту взять её, но государыня не соизволила и велела погодить да приданого покопить. На разживу пожаловала тридцать дворов, на первый случай, в той же Суздальской провинции, где было именье Балакирева. Сообщить об этой совсем неожиданной милости пришла Дуня к тётке, со дня свадьбы их высочеств помещённой в доме графа Апраксина, над спальней герцогини цесаревны.
— Однако, тридцать дворов пожаловала, да и в той же стороне, — выслушав доклад, заметила тётушка, — значит, не отказывает. Делать нечего, подождём. Ведь со стороны Вани ты ничего не замечаешь, как и я… покуда?
— Ничего… тётенька… Он ещё, можно сказать, ко мне не в пример перед прошлым любовнее и приязненнее… вечера все почти у меня просиживает. Уж и знают, где искать его, коли внизу нет.
— То-то, смотрите, однако, чтобы вас как ни есть непригоже не подкараулили да не выставили бы перед Самой, якобы вы преслушники. Меня пугает лекаришко твой старый. Такой мерзавец — и сказать нельзя! Да и я в долгу не остаюсь, разумеется. Жалуются слёзно государыне цесаревне. И та обещалась просить матушку. Я прямо говорила. «Сама уж, государыня, посуди — ворог какой: обесчестить девку обесчестил, а от женитьбы отъехал тогда. А теперь и жених есть, а он норовит помутить согласие между им и невестой. Хоть бы один конец… окрутить бы позволила государыня Дуньку с Иваном».
— Что же её высочество?
— Обещала просить маменьку, как только случай подойдёт…
Дуня с чего-то поникла головой в раздумье. Тётка, однако, не заметила этого, занятая своими планами. Замолчав, Дуня словно спохватилась и, глядя тётке в глаза, как бы всматриваясь, что она? — заговорила:
— А чтобы Лестока отвадить совсем, мой Иван знаете что придумал: светлейшему сказал, — как Штейнбах, камердинер её высочества, помер, чтобы лекаря на вдове его женить. И князь, должно, государыне это самое передал, потому что в прошедшую субботу призывала государыня вдову и спросила её: хочет ли она за лекаря идти? Та, знаете: «С полным, говорит, удовольствием; я, говорит, его, Лестока, давно уже люблю». Выслушав это, государыня призвала Германа, распекла так, что он не знал куда глаза девать, и в заключение велела готовиться к свадьбе со вдовой камердинера. Тот сослался было на слово, что дал Лакосте, но государыня ещё больше разгневалась и подтвердила строжайший приказ — венчаться с вдовой. Сегодня и в кирку ездила её величество — смотреть, как обручали их. Стало, нам можно остаться совсем спокойными на этот счёт.
— Слава те Создателю! — перекрестилась Ильинична, совершенно успокоенная.
— Ну, а Ваня как теперь? — спросила племянницу тётка, передавая ей серьги, выпрошенные от цесаревны — невесте.
— Покорнейше благодарю, тётенька, за продолжение щедрот ко мне, неключимой! Ваня, вы спрашиваете, как? Да сегодня ещё к светлейшему ходил и теперь, должно быть, у него же. Надзор ему поручен за комнатой внучат её величества. Там чтой-то неладное творится: заползают всякие разные проходимы и великому князю смущение наводят и такое, что государь начинает светлейшему грубости оказывать. Ваня уже всё разузнал доподлинно, кто такие эти смутники. Открывается одна шайка с Толстым никак, да с другими опальными по царевичеву делу, по прошлому [67]. Начинают с заднего крыльца захаживать к его высочеству. Все, видишь, верные якобы слуги его отца страдали за него. А коли начали захаживать, сами посудите, тётенька, чего доброго, на этот раз уж и выкрадут мальчика да такую кутерьму, пожалуй, здесь заварят, что и самой нашей матушке не расхлебать будет. Вот Иванушка, оберегаючи царский спокой, теперь лисой тоже к вертопрахам тем примазался, словно держит руку их и заодно с ними, советы выслушивает и сам подаёт, а ухо держит востро и светлейшему всё передаёт. И велено ему от Самой по вечерам у своей должности не быть. Вот таким путём часто и со мной проводит, а кликнут меня зачем — он в ту половину, врасплох. Стоит, впрочем, Ваня крепко за Маврина; а светлейшему хочется его удалить да немцу Остерману передать великого князя в ближайшее руководство; даже в свой дом хочет его перевести и с воспитателем. Только государыня не соизволяет. Своих маленьких не стало, так к внучатам крепче привязывается, начинает их чаще и чаще к себе требовать, а не то сама уходит к ним, садит на колени сироток, качает, целует, а иной раз — расчувствуется и всплакнёт, на них глядя. И дети эти теперь стали другие. Так к ней да к Елизавете Петровне и льнут. А из того, понятно, ворогам больше и больше помехи, так что… авось ненавистникам покоя и не удастся их злодейский промысел. А и к нам ко всем великий князь и княжна теперь очень ласковы. Всех нас по именам знают. А моего Ваню великий князь любить стал больше всех с того дня, как прокурат наш дудочку вырезал да показал царевичу, как в неё дудить, разные распевы выигрывая. Очень эта дуда государю понравилась, и зачал он у Вани учиться играть на ней. Наш-от — кто бы это самое представил? — умеет выигрывать все солдатские походы да побудки! Раз он в дудочку заиграл у себя, меня не было… Иду по лестнице, слышу, гдей-то играют; думаю — таково складно да сладко. Вхожу — ан это у нас! Гляжу — он потешается… что твой соловей! Вот уж подлинно мастер на все руки. Или теперь преизрядно писать стал; и не надо тебе приказного, коли нужно что настрочить. И немецкие люди к нему, вот голштинцы к примеру, тоже очень льнут. Он по-ихнему так развязно калякает, что просто издивленье. Вместе, кажется, в Риге да Ревеле жили, научилась и я немного кое-что высказать и понимаю-таки, а супротив его никак уж мне не сговорить. Словно он с немцами вырос али родился в чужой дальней стороне.
67
Алексей Петрович (1690–1718) — царевич, старший сын Петра I от его первого брака с Евдокией Лопухиной. Царь хотел отправить сына учиться за границу и постепенно привлекать к государственным делам, но тот был человеком безвольным, нерешительным и абсолютно равнодушным ко всему, что происходило в стране. В 1711 году Алексей женился на принцессе Шарлотте, которая умерла в 1715 году. 11 октября 1715 года Алексей получил послание от отца, в котором Пётр выражал резкое недовольство его поведением и угрожал, если он не одумается, лишить его престола. Алексей решил отречься от престола, ссылаясь на нездоровье, а сам бежал за границу. Он жил некоторое время в Вене, но Австрия не решилась дать ему приют, боясь осложнений в отношениях с Петром. Одновременно царевич начал переговоры со шведами, думая, что они помогут ему добиться трона. С помощью П. А. Толстого, посланного в Европу, Алексей был возвращён в Россию. Пётр потребовал от него отречения от престола. Царевича заключили в крепость, начали допрашивать и пытать. Он назвал многих своих сообщников — А. Кикина, И. Нарышкина и др. Был приговорён к смертной казни за измену, но умер в крепости 26 июля 1718 года.