Узнав в чём дело, Авдотья Ильинична присоединилась к толпе поздравляющих и, произнеся обычные заученные благожелания, подошла к государыне, поцеловала ручку и стала на колени с возгласом:
— Помилуй, государыня, меня бесталанную!..
— Чего же ты хочешь?
— Повели Ивану Балакиреву жениться на моей Дуньке!
— Я не могу принуждать ни его, ни твою племянницу…
— Не о принуждении прошу, а о разрешении…
— Охотно разрешаю, если моё разрешение поможет твоему желанию, но без принуждения с моей стороны.
— Матушка-государыня, повели только призвать перед себя Дуньку и вымолвить соизволь, что разрешаешь…
— Изволь… Позвать Дуню!
Никто не вызвался, а только все глядят одна на другую.
— Сходи же, Авдотья Ильинична, за ней сама…
— Позволь, ваше величество, Ивану меня заменить.
— Пусть.
— Ваня, ты здесь, батюшка? — запрашивает Ильинична и выходит в переднюю, в коридорчик, на крыльцо — нигде его нет.
Бежит наверх — и там его нет. Идёт на половину внучат государыниных — и там нет. Зато откуда-то мелькнула племянница.
— Тебя-то и надо, голубушка! Подь-ко сюда… тебя к государыне требуют.
Племянница, мрачная и расстроенная, недовольно повинуется. Приходят.
— Вот она, матушка… ваше величество!..
— Ты слышала, что тётка просит, чтобы я разрешила тебе выйти за Ивана? Согласна ты?!
Нет ответа.
— Что же ты молчишь? Говори!
— Наш союз не принесёт счастья ни мне, ни ему…
— Слышишь, Ильинична!
— Беспутная ты! Что выдумала? Давно ли мне говорила, что не позволяют… Зачем же ты меня обманывала?
— Я не властна теперь в себе… — И она упала без чувств.
Иван Балакирев, входя в приёмную, услышал последние слова и остановился посреди комнаты, ошеломлённый.
Государыня увидела, что верный слуга не в себе, и, раздвинув своих приближённых, подошла к нему, положила руку ему на голову и тихо произнесла:
— Ты, Иванушка, всегда бывал молодцом и теперь, я надеюсь, себе не изменишь…
Это ободрение как-то глухо отдалось в ушах бедняка, и он с усилием поднял опущенную голову. Один только тяжёлый вздох вырвался из груди, но воля одержала верх над порывом чувства и скрыла последствия удара, разрушавшего все надежды на счастье царицына слуги.
Через минуту лицо его как будто окаменело и выражало полнейшее бесстрастие. Он даже помог двум женщинам вынести бесчувственную Дуню из комнаты государыни, на половину внучат её величества. И на вопрос Маврина, мимо которого проносили девушку: «Что с ней?» — ответил совершенно спокойно:
— Не знаю!
Наступил вечер, а Иван Балакирев всё стоял у окна, как встал, придя с половины внучат её величества. Лицо его обращено было к оконному стеклу, но видел ли что в нём Балакирев и замечал ли, что свет заменился мраком, — трудно сказать. Мимо него прошли все из комнат государыни. Затих всякий звук после удаления ко сну её величества, а Иван Балакирев продолжал стоять в одном положении.
Судьба послала ему испытание так неожиданно, в то время когда обстоятельства (как мы увидим из дальнейшего хода событий) могли потребовать от него усиленной энергии и предприимчивости.
Наутро, после того как неожиданно был нанесён удар горячей страсти Ивана Алексеевича, — у герцога Голштинского долго засиделись люди двух партий. Они всё рассуждали: как бы устроить дело в совете к общей пользе, невзирая на личные стремления.
Толстой настаивал на том, чтобы ввести в совет графа Матвеева. Бассевич возразил ему, что всякое новое лицо, при самом образовании совета, может только усилить ещё более рознь, тогда как нужно на первое время всем соединиться для правильной постановки вопроса о правах Голштинии.
— На этом вопросе могут, согласитесь, показать себя весьма сочувственными к личным интересам её величества самодержицы вашей… особенно если и вторую цесаревну отдадут за герцога Карла Голштинского… Поддержка прав Голштинии могущественным вооружением заставит теперь и не совсем расположенные дворы не заводить спора о передаче Курляндии герцогу Карлу с рукою младшей цесаревны…
— Да кто вам сказал, что это последнее желательно нам вообще, а ей в особенности? — спросил далеко не дружелюбным тоном старец дипломат.
— В этом мы готовим, как мы полагали, угодное именно вам… Ведь известно, что вы совсем не равнодушно смотрите на намерение князя Меньшикова. Стало быть, не захотите, чтобы он стал герцогом Курляндским?
— Так что ж из этого? Я находил и нахожу, что Меньшикову Курляндию не дадут и не следует давать… но… с какой стати мы будем требовать это герцогство для герцога Карла? Желал бы я знать и то, как возьмут Курляндию у Анны Ивановны и без войны заставят Польшу уступить её нам! Для того только, чтобы мы передали Голштинскому герцогу?
— С рукою цесаревны! Не без приданого же императрица думает отдать дочь.
— Да нужда-то крайняя, что ль, отдать дочь таким образом? И отчего вам кажется, что цесаревне Елизавете Петровне будет по душе этот жених?! Желательно бы нам знать, и… из-за чего тут хлопотать или войну начинать? Как явятся англичане с датчанами в Финском заливе, так забудем мы обо всём другом кроме того, чтобы дать отпор здесь. И то слава Богу, коли удастся! Разве вы думаете, при нашем положении теперь легко воевать?
— Нелегко, спора нет. Но должна же государыня сдержать обещание и возвратить зятю наследственное владение…
— Можно попытаться, кажется, и другими путями получить это, не вступая в войну. Когда уже ничто другое не поможет, — конечно, воевать придётся. А до тех пор, пока не уладится голштинское дело, спешить, полагаю, вам нечего и решать курляндское…
— Конечно, можно теперь удовлетвориться словом государыни, что она в крайнем случае пошлёт войско занять Курляндию, если наступит необходимость. Но сосватать младшую цесаревну за принца Карла следует немедленно, теперь же! — сказал решительным тоном Бассевич.
— Да нужно знать, я говорю, прежде всего, как сама-то цесаревна смотрит на это предложение, — заметил Толстой. — Если не нравится ей особа принца, ничего не поделаешь! Лучше и не начинать…
— Последнее — пустяки… с этим легко справиться при юных летах цесаревны, — ответил голштинский министр голосом, не терпящим возражений.
— Н-ну… Я не думаю, чтобы это так легко удалось вам, как вы говорите. В младшей цесаревне гораздо больше несговорчивости и упрямства, чем в старшей; да и нрав её совсем другой.
— Нитшефо, — качая головой, как о деле решённом и непременном сказал ломаным русским языком герцог Карл-Фридрих. — Эт-то нюшно ннам отшень…
— Да для чего же теперь именно с этим спешить-то вам? — попробовал задать вопрос Бассевичу Толстой.
— Чтобы укрепить окончательно нашу позицию здесь, — неохотно промолвил министр.
Толстой погрузился в думу, и на лице его выразилось против воли горькое чувство. Конечно, такой опытный физиономист, как Бассевич, тотчас заметил это и, вероятно, понял, что, высказавшись так откровенно, сделал промах. Толстой тоже спохватился, что обнаружил своё истинное чувство не в пору, и потому, приняв самый спокойный и невинный вид, вздохнул, как будто ему перед тем трудно дышалось, и молвил, растягивая слова:
— Вот, эдак уж… не первый раз… со мной… Что-то вдруг захватит в груди — и не переведёшь духа…
— А-а!.. — повеселев, оживился Бассевич, поверив, что выражение лица старика, его озадачившее, было только болезненным пароксизмом.
— Вы бы, хер граф, посоветовались с нашим медиком; он прекрасно врачует и указывает примерами, отчего происходят эти перерывы дыхания… особенно в ваши лета!
— Да, того и гляди, — ответил, совсем поправившись, Толстой, — сдавит совсем глотку и отправляйся, без поперечки, на лоно Авраамово. — И сам засмеялся тем стариковским, добрым смехом, в котором никто не подметил бы фальши.
О, граф Пётр Андреевич недаром от самого Петра I получил кличку «умная голова»! Находчивость его, при тончайшей хитрости, не один раз выводила дипломата из самых стеснённых обстоятельств. А теперь он мгновенно сообразил, как ему следует замазывать и улаживать дурное впечатление, произведённое на голштинца — человека опытного и умного, горячо преданного интересам своей родины.