— Всё пустяки… Видела, что Сапега уж хвост поджимает. А Левенвольд сам заискивает, да я ещё не гораздо смотрю. Проучить надо. Головкину я уже шиш показал, подняв немца Остермана. С ним и за его спиной спать я могу спокойно: усерден и честен… а уж как дело знает! Первый человек — коли придётся отписываться. Умница и как покорён, почтителен, сама ведь ты знаешь, что тут говорить…
— А мне эта угодливость, Саша, веришь ли, очень подозрительна. Вспомни, что так же он ухаживал, недавно ещё, за Головкиным и за Брюсом… да и провёл того и другого… А Яков Вилимыч попрозорливее тебя, Саша, не обижайся за правду… очень тонкий человек!
— Так уж тонок, что я его, для лучшего спокою своего, держу всё подальше от Самой… Краснобай! С ним, конечно, я круто не поверну. Фельдмаршалом сделаем — только в отставку. Пусть учёный человек в книгу глядит да хлебец жуёт на старости. Всё ведь получил!
— Какой же у тебя смешной расчёт, прости меня, Саша, своего немца московского не пускаешь, а недавно ещё говаривал не раз, что он сделает всё, что ни прикажешь. А теперь за хитреца хватаешься, что сам, того и гляди, тебя продаст… ведь так?
— Он не дурак, поверь мне, Даша! Что же ему за расчёт за малость продавать меня, когда я могу дать больше, чем враги мои?
Тут князь объяснил жене, что Остерман не может держаться Головкина, потому что сыновья последнего воспитаны для дипломатического поприща и ототрут Андрея Ивановича.
— Да и в зятья, — сказал светлейший в заключение, — взял Головкин Павлушку, который тоже норовит как бы послом сесть куда. А мне служить Остерман будет верно — я его воспитателем будущего царя сделаю. Передать материно наследство в дочерние или, вернее сказать, в зятнины руки нам не барыш. А из ребёнка коли вырастим царя — можно при нём долго держаться и всем править. Да и ученье можно в таком духе вести — говорит Остерман. Ну, и будут нужных людей держаться, да и то тех только, которых я допущу. А править и при бабушке, и при внучке мы, надеюсь, будем одинаково!
Княгиня Дарья Михайловна тяжело вздохнула.
— Что же, ты думаешь, не так, что ли? — молвил супруг, несколько недовольный недоверчивостью жены.
— Хорошо, как бы всё так было ладно, как ты рассказываешь… А ещё того лучше, если бы оставили нас под старость в чести да в довольстве хоть век кончить, — с каким-то горьким предчувствием тихо выговорила княгиня.
— Зачем же так? Я ещё имею в виду одно дельце! Такое, что покроет все наши протори и убытки и закрепит в наших руках власть.
— Пожалуйста, не пускайся очертя голову в опасность! Подумай, что ты не один… что есть у тебя — я и дети, которых должны мы пристроить…
— Об этом я более всего и думаю. Это одно и имею в виду, паче всего…
— Однако как же и кого из детей ты думаешь пристраивать? Поведай, друг мой, мне по крайности, как матери!
— Изволь… Почему не поведать? Тебе открыты все мои виды и мысли. Думаю я пристроить нашу Машу…
И Меньшиков рассказал о своём плане выдать дочь за царевича, объяснив при этом, что сын Сапеги намерен жениться на племяннице императрицы — Софье Скавронской. План этот не только не встретил одобрения княгини, но вызвал на лице её мрачную думу. Но, зная, что спорить с мужем в такие моменты, когда он заносился, бесполезно, — она только вздохнула и легла спать.
VII
Коалиция
Наступило 8 февраля 1726 года.
В парадных комнатах Зимнего дворца раньше обыкновенного началась суетня. С бархатной мебели в большой зале сняли чехлы и стряхнули пыль, хотя не густо лежавшую, но успевшую-таки насесть и под полотном, со дня последнего бала. За час до полудня уже прохаживались по соседним аванзалам голштинские придворные. Они с чего-то напустили на себя такую же важность, как перед наступлением дня бракосочетания герцога их Карла-Фридриха, в минувшем году. Между ними на короткое время показался младший Левенвольд, но скоро исчез, очень искусно юркнув в коридорчик, шедший вдоль дворцового двора. По этому коридорчику он долетел до половины августейших внучат государыни и нашёл в приёмной великого князя троих князей Долгоруковых. Из этих особ Левенвольд знал только князя Василия Лукича, но совсем не знал двоюродного его брата, генерала Василия Владимировича, и ещё молодого красавца, которого оба брата Долгоруковы — знакомый и незнакомый Левенвольду — называли запросто Ваня.
К этому Ване, как видно, был очень милостив великий князь.
— Так ты говоришь, князь Василий Лукич, что бабушке сегодня не до нас и не до наших поздравлений «с добрым утром»?
— Нет, ваше высочество, о вашем личном засвидетельствовании почтения августейшей бабушке я не смею ничего сказать и докладываю вам почтительно только то, что в полдень её величество, как говорят, изволит открыть новое, небывалое доселе учреждение — Верховный тайный совет.
— Что же это такое за Верховный тайный совет? — спросил великий князь, обращаясь к объявившему ему об этом Долгорукову.
— Нечто вроде старинной боярской думы, я полагаю, где обсуждались государственные мероприятия и законы… равно принимались меры по случаю всякого рода неожиданных положений: наряды на посольства и съезды; суждения о мире и войне; новые правила для сборов и раскладок со всего государства; средства защиты и меры для развития торговли; назначение новых лиц правительственных…
— Довольно, довольно… эк ты сколько наговорил! Думаешь, что я так всё и запомню. Ошибаешься, князь Василий. Ты, братец, коли хочешь нас вразумить, так одно или два, не больше, дела сказал бы, да потолковитее. Ведь мы ещё недалеко премудрости-то книжной хлебнули. Не походи, пожалуйста, будь друг, на Андрея Остермана, что назначен при нас состоять в качестве помощника светлейшего. Уж ничего не видя, страх надоел мне. Всё не по нём, вишь, у нас делается. Не так я сижу, не так хожу… не так говорю… не умею голову прямо держать…
— Я, ваше высочество, нисколько не думал уподобляться или сравнивать себя с вашим надзирателем, и не смею думать, чтобы у меня хватило для того довольно учёности. А на спрос ваш, государь, что припоминал, то и говорил… И полагал я, что это надобно вам ведать, потому что, взросши, сами изволите заседать в сём Верховном совете…
— Что же я делать-то там буду? — спросил великий князь.
— Слушать дела и подписывать общие решения…
— А если я не буду согласен с ними, тогда что?
— Изволите ваши доводы несогласия объявить.
— А другие тоже?
— Точно так.
— Стало быть, впрямь хотят разумно дело вершить, а не как-нибудь, как бывало в обычае?
— Вершить дела, государь, — начал князь Василий Лукич, — всегда стараются по существу, уж кто приготовляет дело к слушанию в Сенате, выведет все выгоды или невыгоды, правды или неправды, оправдывая и защищая невинного.
— А мне так вот он говорит, — сказал великий князь, указывая на Ваню, — что разве одно дело из ста вершат по разуму и по совести… а все остальные — по взяткам…
— Я думаю не так, ваше высочество, — ответил князь Василий Владимирович. — Ване в этом можете не поверить. Он, верно, слышал такие речи, а доподлинно не знает, потому что не обращался с делами сам.
— А ты-то, князь Василий, много обращался? — молвил со злостью Ваня.
— Ты на меня бельмы-то не таращи так, а коли поправляют — прими с благодарностью! — оборвал князь Василий Владимирович, и юноша, сконфуженный, потерялся. Но великий князь, потрепав его по плечу, прибавил:
— Ничего, до свадьбы заживёт… ведь не чужой пожурил… и за дело… Не ври!
Левенвольд невольно улыбнулся, и, когда взгляд его встретился со взором Вани, в нём барон вычитал ужасную злость и жажду мщения.
— Волчонок совсем! — подумал он про себя и поворотил голову в сторону входной двери, из-за которой показались барон Остерман и светлейший князь Меньшиков.
На этот раз великий князь бросился к главному воспитателю очень дружелюбно; обнял его и получил покровительственный поцелуй. Остерман тоже, поцеловав сперва руку своего воспитанника, принял от него, казалось с большим чувством, поцелуй. Князья Долгоруковы вежливо раскланялись с светлейшим, и сконфуженный юноша очень ловко ускользнул за спины дядей и, стоя между ними, отвешивал Меньшикову, не заметившему его, усердные поклоны, один другого ниже, пока случайно брошенный светлейшим взгляд не открыл усердие его, вызвавшее на уста герцога Ингрии покровительственную улыбку.