Ваня молчал. Он ещё памятовал наставление Лакосты, и сладкие речи Ильиничны не совсем могли усыпить его природную осторожность и рассудительность.
Рассудок подсказывал: «Берегись; все, что говорилось, очевидно, недаром. Видывал я, как Авдотья Ильинична шипела на других, да и на меня спервоначала налегла крутенько; совсем не чета теперешнему. Подъезжает теперь, очевидно; только бы понять, с какой стати? Что ей от меня нужно?»
Мы уже выше замечали, по поводу знакомства Вани с попом Егором, что внук Демьяновны был неопытен. И теперь он не мог догадаться: что за цель у Ильиничны прибирать его к рукам. Теряясь в догадках, Ваня был смущён. Она же, с своей стороны, не спускала с него глаз и, подметив его смятение, объяснила это в свою пользу: «Ай да Дуня, значит, недаром трудилась…» — подумала она. И взглядом, устремлённым на племянницу, указала на смущение гостя, — девушкою, разумеется, и раньше замеченное. Дуня повернула голову и, поведя глазами на Балакирева, этим выразила сомнение в том, что можно вывести его теперь чем-либо из бездвижности. Новый, более упорный взгляд тётки, кинутый на племянницу, давал ей приказ не оставлять атаки; вслед за тем Ильинична молвила:
— Дуня, ты бы гостю поклонилась гостинчиком… Вишь, он ломливый: сам будто не смеет.
— Прикушайте, Иван Алексеич: вот яблочко наливное… вот вишенки из царских владимирских садов… коврижки с Вязьмы с самой… сухое вареньице — нам прислали из самого из Киева.
Произнося каждый титул, Дуня поднимала со стола блюдечко и подносила гостю. Он как-то нехотя взял две вишенки и положил подле себя да одну мелкую коврижку, облитую сахаром, с померанцевого коркою.
— Ты, как я вижу, сама, девушка, не умеешь потчевать… Гостя проси, не ленись; не отнимай блюдечка, пока в почесть не изволит взять. Вот увижу я, как он будет упрямиться… приду незамедленно, только взгляну вниз… — И, встав с места, поспешно удалилась. Гость волей-неволей должен был сидеть на месте.
По уходе тётки Дуня подсела ближе к гостю и заискивающим голосом спросила его:
— Чем я, бесчастная, прогневить успела тебя, Иван Алексеич? Когда бы высказал, знала бы по крайности, чем провинилася, рази неумышленно… а то думаю-думаю, ума не приложу.
— Чем ты могла прогневить? Я вовсе не гневлив. С чего ты это взяла, голубушка?
— С того, что не изволишь глядеть на меня, бесталанную, не приветишь словом ласковым…
— Я, голубушка, не мастер речи на подбор подбирать, и в беседу вступать не приходилось ещё, потому по самому, что не для чего… Кто выйдет — скажут, что мне ехать аль идти надо, а коли позволишь утро доброе желать — с нашим великим удовольствием. А насчёт того, что неразговорчив я, то спервоначалу человек к вашим порядкам не пригляделся: как что у вас ведётся… И мы будем делать такожде…
— Мы вот с тётушкой истинно тебя как родного полюбили и так напредки будем всякую приязнь оказывать… Ты же, баишь, здесь в одиночестве… Чай, только по товарищам по полковым сегодня удосужился наведаться… как часок вышел свободный?.. — И сама устремила пытливый взор.
Сердце её сильно забилось почему-то, и вся кровь прилила к нему, наведя на лицо девушки смертельную бледность.
Мгновения показались ей веками, а Балакирев не торопился ответом. Дуня не выдержала и, вся зардевшись пламенем, повторила вопрос: — Что же, по товарищам ходить изволил сегодня до вечера?
— Нет… был у знакомого батюшки отца Егора в посадской слободе, за рекой… А своих видел одного бывшего своего дядьку Семена Агафонова…
— Что ж он, обрадовался, чай, тебе?..
— Как же. Поговорили всласть. Сказал ему, где я… и какую должность мне дали…
— А поп-то вам давнишний знакомец… из вашей стороны, что ли?..
— Нет, здесь…
— И большое семейство у попа?
— Так себе, ребятки есть подростки, есть мелюзга… — И остановился, опустив голову.
У Дуни отлегло от сердца. Ваня не думал лгать, но про Дашу с кем-нибудь заговорить у него не хватало духу. Дуня же была вполне довольна ответами Вани и совсем повеселела. Она в эту минуту готова была обнять всякого встречного. Бросилась бы на шею к Балакиреву, если бы не удерживала девичья стыдливость. А что она чувствовала в эту минуту — трудно пересказать словами. Рукам её почему-то хотелось прыгать, бить такт; делать из пальцев козу рогатую — на маленьких ребяток… Шаловливые пальцы, прыгая, задели без спроса своей обладательницы за грушу, которая потеряла равновесие и скатилась из рассольника на блюдечко морошки, разбрызнув варенье. Несколько брызг попало на белый кружевной парадный галстук Вани, и он полез в карман за платком. Виноватая Дуня поспешила поправить сколько-нибудь свою проказу и, намочив ширинку в воде, принялась смывать морошку. Для большего удобства она взяла Балакирева за плечо одной рукой, а другой принялась тереть кружева, ещё больше смачивая их.
Пришлось в конце концов распустить узел и платок совсем снять с шеи. Дуня принялась поспешно застирывать на кружевах пятна от сиропа, когда вошла тётка и очень благоволительно расхохоталась.
— Вот уж, батюшка Ванюшка, и прачка своя! Добрый знак… Видно, нам тебя и впрямь к своим близким… причислить?
Балакирев поклонился, и поклон этот был принят за чистую монету. Вопрос о причислении к своим молодого лакея царицы — казалось Ильиничне — развивался сам собою, чуть не по щучьему веленью. Самолюбие — великий сводитель концов в такой именно узел, который мы рассчитываем завязать всего удобнее. В мыслях выходит это неизменным и непреложным; на деле бывает иначе. Тётка и племянница обе были в этот вечер в таком настроении, которое не допускало возможности решить дело о Балакиреве не так, как им казалось. Замыванье шейного платка нужно было окончить вполне теперь же, не откладывая до утра. Утром уже лакей обязан был с раннего часа быть начеку, дожидаясь посылок. Поэтому Ваня в комнате Ильиничны дождался, пока затопили печку и виноватая Дуня, встряхивая перед огнём, высушивала кружева да руками сплоила их.
Ваня Балакирев вернулся в свою каютку уже далеко за полночь. Раздевшись, он думал заснуть, но сон не приходил на зов молодого человека. Только на заре уже задремал он и видит себя в воеводской избе в Муроме. Бабушка упрашивает непреклонного солдата, чтобы взял он назад свою явку. А он хохочет:
— Ни за что! — говорит.
— Отпусти, голубчик мой! — упрашивает бабушка.
— Сказал: не будет этого — и не будет!
— Проси, Ванечка, служивого! Может, сжалится на твою юность да неумелость… пощадит.
— Пощади! — говорит Ваня за бабушкой.
— Так нет же! — закричал сердитый солдат визгливым голосом Авдотьи Ильиничны. Ваня вглядывается и видит — что не солдат, а сама Ильинична крепко схватила его за руку. Вместо же бабушки стоит Даша поповская и слёзно плачет: «Не оставляй меня, Иван Алексеич… Не переживу я твоего оставленья…»
— Не оставлю, — утвердительно говорит Ваня и чувствует, что его трясут за плечи. Сквозь сон слышит он слова:
— Ишь как заспался, провал те возьми!.. В какую вышь усудобили лентяя, а он и рад дрыхнуть до вечерен, — благо некому будить.
Очнулся Балакирев. Будит его сам Пётр Иваныч Мешков.
— Зачем я вам потребовался? — не без удивления, сев на своё ложе, спросил Ваня грозного интенданта.
— Ещё спрашиваешь, негодяй!.. Видно, нужен, коли вскарабкаться мне, старику, сюда довелось… Ты мне-то скажи, куда девал епанчу свою?.. Новая епанча, с иголочки.
— Сюда, должно, занесли и повесили по приказу Авдотьи Ильиничны где-то… Я ещё недосмотрел.
— То-то, недосмотрел… не прогулял ли ты её, смотри у меня… Лакостов, проклятый, взбудоражил, вишь… Пришёл. «У нас, — говорит, — из передней епанча Балакирева унесена… не видно…» Как, думаю, так? Кто унёс, коли сам не спустил? Хоша стар человек, а коли о добре государевом речь, поплетусь-ка, думаю, да разыщу… Свой глаз всего вернее.
— Спросите у Авдотьи Ильиничны, я сюда переведён по собственному приказанию её царского величества.
— Ладно, ладно, спрошу… Теперь ещё спят, а ты, коли разбудил я тебя, вставал бы да поискал епанчу… За тобой слуг-от нет…