— Ну… это совсем напрасно… Я, во всяком случае, не допущу… чтобы… Я скажу Ильиничне… чтобы оставила тебя в покое… Но за это помни… требую… молчания… отрицанья… полного… «Нет… не знаю…»
Балакирев кивнул головою с уверенностью.
— Я клятв не требую… Они… слова… прикрывающие другие намерения. — И камер-юнкер при этом даже улыбнулся, но как-то неловко. Очевидно, он припомнил теперь своё собственное употребление клятв.
— Так вот, — сказал он важно, — я напишу ответ на цидулу, тобою принесённую… Ты его… отдашь самой государыне в руки… не Ильиничне… И чтобы никто не знал…
Последние три слова произнёс Монс шёпотом.
Написать ответ ему нужно было несколько мгновений; залепить воском — одно.
Передавая цидулу, Монс взглядом показал, что её следует опустить в карман камзола, и ласковым взглядом простился с посланным.
В передней был один Столетов. Он, казалось, ожидал выхода друга с большим нетерпением.
Заключив Ваню в прощальные объятия, Егор на ухо ему сказал:
— Дай цидулу прочесть!
Балакирев отрицательно качнул головой.
Столетов погрозил кулаком. Ваня улыбнулся и, надевая епанчу, расширил обе руки так, как бы охватил кого, и, подняв, выбросил.
Угрожающий взгляд Егора был ответом на эту мимику; но он не устрашил и без того смятенного Балакирева. У него с чего-то защемило сердце, а в голове был словно дурман; и в глазах зелено, и — звон в ушах. Ваня невольно схватился за сердце, заколотившееся так, словно готово было выскочить.
Глава II. Тропа окольная — ложь невольная
Ваня по дороге от батьки думал после Монса пуститься отыскивать бабушку, но теперь он забыл всё, что хотел, и, выйдя из дома камер-юнкера, направился переулком на Невку. Подойдя к своему рябику и садясь в него машинально, он услышал предостережение Михаилы, одного из гребцов:
— Что тебе попритчилось, Иван Алексеич? Глянь-ко — и шляпочка задом наперёд.
Балакирев поправил шляпу, ничего не ответив.
На душе его было мрачно; сердце ныло, как бывает у людей, не потерявших совесть и понимающих, что переступают грань, за которою нарушится душевный мир. Он ещё ничего не сделал, но готовность на все вызывала у него внутреннюю борьбу с собою.
Ничего почти не видя под наплывом тяжёлой думы, Ваня почувствовал толчок и, невольно встрепенувшись, огляделся вокруг. Толчок получился от наскока рябика на ял, в котором перевозили чей-то гроб, никем не сопровождаемый, к месту последней оседлости и покоя. Перевозчик, должно быть, ворон считал; настолько же внимательно относились к своему делу и гребцы придворного рябика.
Толчок и вид гроба вызвали нервный трепет в захваченном врасплох Ване, и без того расстроенном.
Назвав присмиревших гребцов ротозеями, Балакирев опустил голову на руки и погрузился в такое состояние, которое трудно считать сном и ещё труднее — бдением. Это такое состояние, при котором, глядя раскрытыми глазами, человек видит недоступное для него в другое время.
Они проезжали мимо Троицкой пристани, и Ваня видел теперь на ней, будто бы толпа народа кишит вокруг высокого эшафота, на котором стоял кто-то знакомый ему. Но кто это стоял — как ни напрягал память свою Балакирев — ничего не выжал из неё и обратился за помощью к гребцам.
— Кто там такой, высоко-то над толпою? — спросил он гробовым голосом.
— Где? — оборотившись в указанном направлении, спросил Андрей — гребец, особенно стремый и одарённый превосходным зрением.
— Да над пристанью, у моста-то в крепость… где подмостки…
— Никакой толпы, ни подмостей нет, да и на площади ни души! — отвечал тот с уверенностью. Взглянув на Ваню, чтобы начать с ним дальнейшие разъяснения, Андрей осёкся, словно окаченный холодною водою. На лице Балакирева была смертная бледность, и хотя глаза его были открыты, но, судя по ослабленному дыханию, он спал, лихорадочно вздрагивая, как в припадке.
— Что с Иваном-от Алексеичем деется, глянь-кось, Митюха?… Не в себе он, кажись.
— Смалчивай… Нам-от что?.. Может, с непривычки забрало его… Ведь княгиня Настасья Петровна неволит сквернеющим винищем… И меня ономнясь угостить вздумал ихний кучер Кузьма… Один стаканчик пропустил я да к вечеру думал — шалею… Вот те Бог — правда.
Андрей качнул головой в знак недоверия, но не возразил, увидя, что Балакирев приходит в себя.
Оправившись кое-как, но всё же с болезненною бледностью на лице, Ваня вышел из рябика перед дворцом и поворотил на двор, думая пройти ближе с канала сквозь ворота у царской конторки.
Поравнявшись с крыльцом, с которого сходил государь, чтобы садиться на свою верейку, Ваня на этот раз почти столкнулся с его величеством. Государь словно вылетел из мгновенно распахнувшейся двери. Отскочив в сторону, Ваня сорвал с головы шляпу и стал как вкопанный.
— Зачем здесь проходишь?.. Запрещено было.
— Не слыхал я запрету, ваше величество, и невольно проступился, по неведению.
— Я не взыскиваю теперь, но вперёд знай… Откуда несёт?
— Прямо с Городского острова приехал на рябике.
— Гм! К кому там-то понадобилось?
— Камер-юнкеру передавал… — И замялся.
— Что передавал?
— Приказание… — пересилив себя, нашёлся Балакирев.
— Какое приказание?
— Чтобы был скорее: послать… государыня хочет, велено сказать, — молвил ловчак, глядя в пол и боясь взглянуть в глаза прозорливому монарху, и в то же время вспомнив строгий наказ нового покровителя и чувствуя всю гадость принуждённой лжи.
— Гм! — соображая или припоминая что, буркнул Пётр I и взял за руку дрожавшего слугу.
— Взглянь мне в глаза!.. С чего ты дрожишь? На тебе лица нет!..
— Пр-ро-студился… должно, вве-лик-кий г-го-ссу-даррь!.. — с трудом произнёс сквозь дрожь лакей, упорно и тупо глядя в глаза недоверчивому повелителю.
Пётр этим упорным взглядом дрожавшего слуги был успокоен, и подозрение вылетело из головы его так же мгновенно, как родилось, заменившись участием к страждущему.
— Покажись Арескину [125]… Скажи — я прислал, и обстоятельно перескажи ему, что чувствуешь… А там… я скажу, чтобы тебя не так гоняли… Силы у человека не воловьи.
— Всего бы лучше, ваше величество, коли бы милость была, взял бы меня, государь, к себе в конторку… как изволил мне, неключимому [126], пообещать, — брякнул Ваня и зарделся румянцем, дохнув полною грудью. — Я бы, великий государь, зная волю вашу, и мыслью бы не погрешил. Думал бы только, как точнее выполнить поведённое… Совесть моя открыта была бы и на душе светло, — заговорил он от души с отвагою отчаяния.
Пётр был тронут и милостиво обнадёжил:
— Знаю, что обещал… И хотел, да помнишь сам — жена упросила. Сам чувствую, что с бабьем такому молодцу прямому… тяжело ладить… да потерпи… Ещё раз поговорю с женой… Ты мне взаправду по душе… Будь покоен.
Балакирев поник головой, и у него прошибло слезы от сознания своей вины. Он хотел тут же сознаться во лжи своей, но государь, сам расстроенный, махнул рукой и быстро зашагал к рябику, не оглядываясь на плачущего. Что могло быть, если бы он ещё простоял и выслушал Ваню одно мгновение?
Взмах весел привёл в себя Ваню, и он не без ужаса огляделся. Никого вокруг не было. Он провёл по глазам рукавом и, подавив в себе чувство, готовое прорваться и — как знать? — сколько бед наделать, направился через двор к царицыну крылечку.
В самых дверях из коридора схватил Ваню Лакоста и силою, которую трудно допустить в старике, прижал к стене. Здесь он на ухо ему скороговоркою пробормотал:
— Ведшерем, у м-ма-н-ня сшиф-фод-дни!
— Нельзя никаким образом, — наотрез сказал Ваня, — отлучаться, как стемнеет, строго мне заказано…
— Нню! Тдакх — ездду-са!.. — протянул с отчаянием Лакоста, ожидая ответа и все ещё держа за руку молодого человека.
— Здесь… вечером… Изволь, Пётр Дорофеич, — приду.