Мне казалось, что ничего более страшного и величественного быть не может.
Сейчас мне вспоминается эта картинка. Она не плохо была исполнена. Я до сих пор помню в ней каждую деталь, каждый завиток клубящегося дыма, и мне вдруг становится совершенно ясно, как бессильно, беспомощно искусство. Никакими клубами дыма, никакими лижущими небо языками пламени и зловещими отсветами не передашь того ощущения, которое испытываю я сейчас, сидя на берегу перед горящим Сталинградом.
На том берегу идет бой. Трассирующие очереди пулеметов и автоматов стелются по самому берегу. Неужели немец уже до воды добрался? Несколько длинных очередей перелетает через Волгу и теряется на этой стороне.
Откуда-то из-за спины стреляет «катюша». Мы видели машины – восемь штук, – когда шли сюда. Раскаленные снаряды, не торопясь, плывут, обгоняя друг друга в дрожащем от зарева небе и ударяют куда-то на противоположном берегу. Разрывов не видно. Видны только вспышки. Потом доносится и треск.
Кто-то рядом со мной плюет и удовлетворенно покряхтывает. Только сейчас замечаю, что рядом с нами, растянувшись, лежат бойцы.
– Ты мерина успел подковать? – спрашивает кто-то.
– Успел. А ты?
– Лютика успел, а вороному только две передние. У него какая-то рана. Никак не дается. Приходит комбат. Тяжело дышит
– Ей-богу, с ума сойдешь от этих переправ. Лет на пять постареешь. – Он громко сморкается. – Был генерал. Ясно сказал: сейчас мы, а потом Двадцать девятая. Только на минуту отошел от причала, а они свои ящики уже навалили. Артиллерию, видишь ли, переправили, а боеприпасы на этой стороне оставили. А кто им мешал? Я вот с каждой пушкой снаряды везу. Господи, опять этот черт.
Комбат снова скрывается. Слышно, как кого-то ругает. Возвращается.
– Ну ладно, все это чепуха. На ту сторону как-нибудь переберемся. Важно, как там…
Выясняется, что полк получил приказ к двум ноль-ноль закончить переправу; а к четырем ноль-ноль сменить почти не существующую уже на том берегу дивизию в районе «Метиз» – Мамаев курган. Сейчас уже час, а ни один батальон еще не переправился. На той стороне только саперы, разведчики и опергруппа штаба. Командир полка и начальник штаба, кажется, тоже там. Главное, надо всю артиллерию – сорока пяти и семидесяти шести, приданную батальону, – к рассвету перетащить на передовую, на прямую наводку.
– Хорошо, – говорю я, – дашь мне две роты и петеэровцев, а сам, с одной ротой, занимайся артиллерией. У тебя по скольку человек в роте?
– Человек по сто.
– Роскошно. Договорились, значит. Мне только точно место назначения дай.
– Да вот этот треугольник проклятый на карте. Откровенно говоря, я думаю, что там никого уже нет. В той дивизии человек сто, не больше. Две недели на том берегу уже дерутся.
И он опять убегает с кем-то ругаться. Голос у него такой, что, вероятно, на той стороне слышно.
Приходит катер. Он маленький, низенький, будто нарочно спрятавшийся в воду, чтобы его не было видно. На буксире разлапистая, неуклюжая баржа с длинным торчащим рулем.
Катер долго не может пристать, пятится, фырчит, брызгается винтом. Наконец сбрасывает сходни. Длинной, осторожной цепочкой спускаются раненые. Их много. Очень много. Сперва ходячие, потом на носилках. Их уносят куда-то в кусты. Слышны гудки машин.
Потом грузят ящики. Закатывают пушки. Топчутся лошади по сходням. Одна проваливается, ее вытаскивают из воды и опять ведут. Против ожидания, все идет спокойно и организованно. Даже комбата моего не слышно.
Мы отчаливаем, когда уже начинает светать, и сплошная масса, как казалось раньше, чего-то неопределенного за нашей спиной превращается в легкое кружево осинника. Мы стоим, вплотную прижавшись друг к другу. Кто-то дышит мне прямо в лицо чесноком. Глухо стучит где-то под ногами машина. Кто-то грызет семечки, шумно сплевывая. Валега, облокотившись на шинель, перекинутую через борт, смотрит на горящий город.
– Большой он все-таки, – говорит кто-то за моей спиной, – как Москва.
– Не большой, а длинный, – поправляет чей-то мальчишеский голос, пятьдесят километров в длину. Я был до войны.
– Пятьдесят?
– Тютелька в тютельку, от Сарепты до Тракторного. Ого!
– Что «ого»?
– Войск много надо, чтоб удержать. Дивизий десять. А то и пятнадцать.
– А ты думаешь, тут меньше? Каждую ночь перебрасывают.
Катер огибает острую, почти незаметную в темноте косу. Где-то над нами пролетают со свистом мины. Ударяются позади в воду.
– Не нравится фрицу, что едем, в Волгу спихнуть хочет.
Мальчишеский голос смеется:
– А чего же ему хотеть? Конечно, спихнуть. Рус бульбуль, – и опять смеется.
– Фрицу многое чего хочется, – вступает кто-то третий, по-видимому, пожилой, судя по голосу, – а нам никак уже дальше нельзя… До точки уже допятились. До самого края земли. Куда уж дальше…
Слышно, как кто-то кого-то хлопает по шинели.
– Правильно, папаша. Вот это по-нашему, по-моряцки. Сами уж никак купаться не полезем. Больно вода холодная… Правда?
И все смеются.
Я стараюсь повернуть голову. Это очень трудно, – я сжат со всех сторон. Скошенным глазом вижу только белесые пятна лиц и чье-то ухо. Мы подъезжаем к берегу.
– 19 -
Катер опять никак не может подойти вплотную к причалу. Соскакиваем прямо в воду, мутную и холодную.
На берегу тащат какие-то ящики. Ими завален весь берег. Под ногами путаются цепи, тросы. На ящиках и просто на земле раненые – молчаливые и угрюмые, прижавшиеся друг к другу.
Берег у реки плоский, песчаный. Дальше – высокий, почти вертикальный обрыв. И над всем красное, заваленное дымом небо. Стреляют совсем рядом, как будто за спиной. Становится прохладно, и я надеваю шинель.
Комбат – оказывается, его фамилия Клишенцов – кричит на кого-то, не так повернувшего пушку:
– Ну, чего ты ее лафетом вперед тычешь. Мозги, что ли, не варят, телячья голова…
Бойцы шлепают по воде с пулеметами, минометами, болтающимися на спине и груди минами. Собираются кучками на берегу. Конечно, закуривают. Клишенцов подбегает ко мне. Он совсем уже охрип.
– Бери четвертую и пятую и двигай! А я пушки сгружу. И сразу за вами… Связного только пришлешь, чтоб зря не шататься. Сидорко такой у меня есть. Все найдет. Спросишь у Фарбера, командира пятой роты. – И, притянув к себе за борт шинели, шепчет в ухо: – Говорят, от той дивизии ничего не осталось. Постарайся наших разведчиков найти. Они где-то там… В бой без меня не впутывайся, – сует мне в руку фляжку. – На, подкрепись на дорогу.
Водка приятно обжигает горло и горячей струйкой пробегает внутри.
Командиры собирают людей. Один долговязый, сутулый, в короткой по колено шинели, в очках. Его фамилия Фарбер. По-видимому, из интеллигентов «видите ли», «собственно говоря», «я склонен думать». Другой, Петров, тоненький, щупленький, совсем мальчик. Меня это не очень радует.
Идем вдоль берега, в сторону города. Ноги вязнут в песке. Иногда приседаем, когда свистят мины. Бойцы идут молча, с трудом передвигая ноги, тяжело дыша, придерживая руками болтающиеся мины. Они сегодня прошли около сорока километров.
Навстречу – вереницы раненых, по двое, по трое или в одиночку, опираясь на винтовки. Спрашивают, где переправа.
Пули свистят над самой головой. Шлепают в воду. Трассирующие высоко подпрыгивают и гаснут, в воздухе.
– Где немцы? – спрашивают бойцы у встречных. Те неопределенно машут в ту сторону, куда мы идем.
– Недалеко… Ближе, чем до дому…
Проходим мимо белой постройки, должно быть водокачки; от нее тянутся трубы". Потом дорога подымается вверх. По ней на руках тащат вниз пушку.
– Куда? – спрашиваю. Никто не отвечает.
– Куда пушку тащите?
– А ты кто такой? Не видишь, что делается? Немцам, что ли, оставлять.
Я вынимаю пистолет.
– Поворачивай назад…
– Куда?
Кто-то в расстегнутой шинели, в съехавшей на затылок пилотке толкает меня в грудь.