Давай еще! Еще… Еще… Валега! Он тащит ящик.

У него смешно дрыгает зад – вправо, влево. Пот заливает глаза, теплый, липкий.

Давай!.. Давай!..

Потом какое-то лицо – красное, без пилотки, лоснящееся.

– Разрешите, товарищ лейтенант.

– Уйди…

– Да вы ж ранены…

– Уйди…

Лицо исчезает, вместо него что-то белое, или желтое, или красное. Одно на другое находит. В кино бывает такое: расплывающиеся круги, а сверху надпись. Круги расширяются, становятся бледнее, бесцветнее. Дрожат. Потом вдруг нашатырь. Круги исчезают. Вместо них лицо. Золотой чуб, расстегнутый ворот, глаза, смеющиеся голубые глаза. Ширяевские глаза. И чуб ширяевский. И лампа с зеленым абажуром. И нашатырем воняет так, что плакать хочется.

– Узнаешь, инженер?

И голос ширяевский. И кто-то трясет, обнимает меня, и чей-то воротник лезет в рот – шершавый и колючий.

Ну, конечно, это же наш блиндаж. И Валега. И Харламов. И Ширяев. Настоящий, живой, осязаемый, золоточубый Ширяев.

– Ну, узнаешь?

– Господи боже мой, конечно же!

– Ну, слава богу.

– Слава богу.

Мы трясем друг другу руки и смеемся и не знаем, что еще сказать. И все кругом почему-то смеются.

– Вы осторожнее, товарищ старший лейтенант, они же ранены. Совсем растрясете.

Это, конечно, Валега. Ширяев отмахивается.

– Какое там раненый. Сорвало кожу, и все. Завтра заживет.

Я чувствую слабость. Голова кружится. Особенно при поворотах.

– Пить хочешь?

Я не успеваю ответить, в зубах моих кисловатая жестянка, и что-то холодное, приятное разливается по всему телу.

– Откуда взялся, Ширяев?

– С луны свалился.

– Нет. Серьезно.

– Как – откуда? Получил назначение, и все. Комбатом в твой батальон. Недоволен?

Он ничуть не изменился. Даже не похудел. Такой же крепкий, ширококостый, подтянутый, в пилотке на одну бровь.

– А тебя малость того… подвело, – говорит он, и широкая белозубая улыбка никак не может сойти с его лица. – Не очень-то отдыхаете.

– Да, насчет отдыха слабовато… Но погоди, погоди. Сейчас-то вы откуда взялись?

– Не все ли равно откуда. Взялись, и все.

– А фрицы?

– Фрицы – фрицами. Из оврага убежали. Двух пленных даже оставили.

– А вас много?

– Как сказать. Два батальона. Твой и третий. Человек пятьдесят.

– Пятьдесят?

– Пятьдесят.

– Врешь!

Он опять смеется. И все окружающие смеются.

– Чего же врать. По-твоему, много?

– А по-твоему?

– Как сказать…

– Стой… А мост? Мост как?

– Сидят еще там человек пять, – вставляет Харламов, – но не долго уж им.

– Здорово. Просто здорово. А Чумак, Карнаухов?

– Живы, живы…

– Ну, слава богу. Дай-ка еще водицы.

Я выпиваю еще полторы кружки, Ширяев встает.

– Приводи себя в порядок, а я того, посмотрю, что там делается. Вечером потолкуем – Оскол, Петропавловку вспомним. Помнишь, как на берегу с тобой сидели? – Он протягивает руку. – Да, Филатова помнишь? Пулеметчика. Пожилой такой, ворчун.

– Помню.

– Немецким танком раздавило. Не отошел от пулемета. Так и раздавило их вместе.

– Жаль старика.

– Жаль. Мировой старик был.

– Мировой.

Несколько секунд мы молчим.

– Ну, я пошел.

– Валяй. Вечером, значит.

И он уходит, надвинув пилотку на левую бровь.

Валега вынимает из кармана завернутый в бумажку табак и протягивает мне.

* * *

Вечером мы сидим с Ширяевым на батальонном КП – в трубе под насыпью.

Рана у меня чепуховая – сорвало кожу на лбу и дорожку в волосах сделало. Я могу даже пить. Правда, немного. И мы пьем какой-то страшно вонючий не то спирт, не то самогон. Закусываем селедкой. Это та самая, которую я выкинул на сопке. Валега, конечно, не мог перенести этого.

– Разве можно выбрасывать. Прошлый раз выпивали, сами говорили: «Вот селедочки бы, Валега…» – и раскладывает ее аккуратненькими ломтиками, без костей, на выкраденной из харламовского архива газете. Из-за этого у них всегда возникают ссоры.

Мы сидим и пьем, вспоминаем июнь, июль, первые дни отступления, сарайчики, в которых расстались. После этого Ширяев почти весь батальон потерял. Немцы их около Кантемировки окружили. Сам он чуть в плен не попал. Потом с четырьмя оставшимися бойцами двинулся на Вешенскую. Там опять чуть к немцам не попали. Выкрутились. Перебрались через Дон. За Доном в какую-то дивизию угодил, собранную из остатков разбитых. Воевал под Калачом. Был легко ранен. Попал в Сталинград – в резерв фронта. Там около месяца проторчал и вот сейчас получил назначение в наш полк комбатом.

Лежа на деревянной, сбитой из досок койке, я рассматриваю Ширяева. Стараюсь найти в нем хоть какую-нибудь перемену. Нет, все тот же – даже голубой треугольник майки выглядывает из-за расстегнутого ворота.

– О Максимове ничего не слыхал? – спрашиваю я.

– Нет. Говорил мне кто-то, не помню уже кто, будто видел его где-то по эту сторону Дона. Но маловероятно. Я всю эту сторону исколесил – ни разу не встретил.

– А из наших с кем встречался?

– Из наших? – Ширяев морщит нос. – Из наших… кое-кого из командиров рот. Начальника разведки – Гоглидзе. На машине проехал. Рукой махал. Ну, кого еще? Из медсанбата девчат. Парторга Быстрицкого… Да! – Он хлопает ладонью по столу. – Как же! Друга твоего, химика, как его?

– Игоря? Где? – Я даже приподымаюсь.

– На этой уже стороне. Дней пять тому назад.

– Врешь.

– Опять врешь. На «Красном Октябре» он. В Тридцать девятой.

– В Тридцать девятой?

– И не химик почему-то, а тоже инженер, как ты. Какие-то минные поля, фугасы, тому подобная хреновина.

– А ты что в Тридцать девятой делал?

– Да ничего. Случайно совсем вышло. Штаб армии искал. Какой-то дурак сказал мне, что он в Банном овраге. Я и двинул туда. А там знаешь что делается? За три шага ничего не видно. Дым, пыль, – черт-те что… «Певуны» как раз налетели. Я – в щель. Даже не в щель, а так что-то. Потом вижу дверь деревянную. Давай туда, хоть от осколков спасет. Влезаю внутрь. Потом, когда они уже улетели, хочу уходить, а меня кто-то за руку. Смотрю – Игорь твой. Не узнал даже сначала. Усики сбрил. Черный весь, закопченный. По глазам только и узнал.

– Ну живой, здоровый?

– Живой, здоровый. О тебе, конечно, спрашивал. А что я мог сказать? Не знаю – и все. Пожалели мы, пожалели, а потом он и говорит, будто в Сто восемьдесят четвертой ты. Боялся только, что цифру перепутал. Но я записал все-таки. Решил обязательно к тебе попасть. Вакантных мест теперь в дивизии знаешь сколько. В штабе армии и попросился в Сто восемьдесят четвертую. Они с распростертыми объятиями. А в дивизии узнал, в каком ты полку.

– Молодчина, ей-богу!

– Вот так-то оно и вышло…

– А Седых не видал?

– Нет, не видал. И спросить забыл. Мы всего минут десять разговаривали.

– Его портсигар до сих пор у меня хранится. На прощанье мне подарил.

Я вынимаю из кармана целлулоидовый портсигар.

– Хороший, – говорит Ширяев.

– Хороший. Сами делали. На Тракторном когда сидели. Там этого целлулоида знаешь сколько было?

– Здорово сделано. Неужели сами делали?

– Сами.

– А выцарапал на крышке кто?

– Я. Это монограмма. Просто ножом выцарапал.

– Здорово. У тебя только один?

– Один. Свой я подарил. А это от Седых – на память. Славный паренек был.

– Славный.

– Никак только поверить не мог, что земля вокруг солнца вертится, а не наоборот. Ширяев еще наливает.

– Мне больше не надо, – говорю я, – у меня уже голова кружится.

Потом приходит Абросимов – начальник штаба полка. Бледный. Вид недовольный. Говорит, что комдив чуть не снял его за то, что в прошлую, не в эту, а в прошлую ночь атаку сорвал. Но что он мог поделать, – полк опять собирались передислоцировать. Затем отменили.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: