Левее нас, в обход, движутся немцы. Перебежками, по одному. Игорь наклоняется к пулемету. Короткая очередь. Спина и локти у него трясутся. Немцы скрываются.
– Сейчас из минометов начнет шпарить, – вполголоса говорит Лазаренко и отползает к своему пулемету.
Минуты через две начинается обстрел. Мины ложатся вокруг сарая, внутрь не попадают. Немцы опять пытаются перебежать. Видно, как они выскакивают, пробегают несколько шагов и ложатся, потом бегут обратно. Пулемет подымает только небольшую полоску пыли, и дальше этой полоски немцы не идут. Так повторяется три или четыре раза.
Лента приходит к концу. Мы выпускаем последние патроны и поочередно вылезаем в заднее окно – Седых, Игорь, Валега, потом я, за мной Лазаренко.
Когда я сползаю с окна, рядом разрывается мина. Я прижимаюсь к земле. Что-то тяжелое сзади наваливается на меня и медленно сползает в сторону. Лазаренко ранен в живот. Я вижу его лицо, ставшее вдруг таким белым, и стиснутые крепкие зубы.
– Капут, кажется… – Он пытается улыбнуться. Из-под рубашки вываливается что-то красное. Он судорожно сжимает это пальцами. На лбу выступают крупные капли пота.
– Я… товарищ лейт… – Он уже не говорит, а хрипит. Одна нога загнулась, и он не может ее выпрямить. Запрокинув голову, он часто-часто дышит. Руки не отрывает от живота. Верхняя губа мелко дрожит. Он хочет еще что-то сказать, но понять ничего нельзя. Он весь напрягается. Хочет приподняться и сразу обмякает. Губа перестает дрожать.
Мы вынимаем из его карманов перочинный ножик, сложенную для курева газету, потертый бумажник, перетянутый красной резинкой. В гимнастерке комсомольский билет и письмо – треугольник с кривыми буквами.
Мы кладем Лазаренко в щель, засыпаем руками, прикрыв плащ-палаткой. Он лежит с согнутыми в коленях ногами, как будто спит. Так всегда спят бойцы в щелях.
Потом мы поодиночке перебегаем к небольшому бугорку. От него к другому – побольше. Немцы все обстреливают сарай. Некоторое время виднеются еще стропила, потом и они скрываются.
– 7 -
Ночью натыкаемся на наших. Кругом тьма кромешная, дождь, грязь. Какие-то машины, повозки. Чей-то хриплый, надсадистый голос покрывает общий гул голосов.
– Н-но, холера!.. Н-но-н-но… Щоб тебе, паразiта!.. Но… Холера…
И эти «холера» и «паразит», однообразные и без всякого выражения, с небольшими паузами, чтоб набрать воздух в легкие, сейчас лучше всякой музыки. Свои!
Какой-то мостик. Большая, крытая брезентом повозка провалилась одним колесом сквозь настил. Две жалкие кобыленки – кожа да кости, бока окровавлены, шеи вытянуты – скользят подковами по мокрым доскам. Сзади машины. В свете вспыхивающих фар – мокрые фигуры. Здоровенный детина в телогрейке хлещет лошадей по глазам и губам.
– Холера паразiтова… Н-но… Щоб тебе!
Кто-то копошится у колес, ругаясь и кряхтя.
– Да ты не за эту держи… А за ту… вот так…
– Вот тебе и вот так… Не видишь – прогнила.
– А ты за ось.
– За ось… Смотри, сколько ящиков навалено!.. За ось…
Кто-то в капюшоне задевает меня плечом.
– Сбросить ее к чертовой матери!
– Я те сброшу, – поворачивается здоровенный детина.
– Вот и сброшу… Из-за тебя, что ли, машины стоять будут?
– Ну и постоят.
– Серега, заводи машину. – Человек в капюшоне машет рукой.
Здоровенный детина хватает его за плечо. Из-под повозки вылезают еще трое. В воздухе повисает тяжелый, однообразный мат. Разобрать уже ничего нельзя. Подходят шоферы, еще несколько человек. В свете фар мелькают мокрые спины, усталые, грязные лица, сдвинутые на затылок пилотки. В человеке с капюшоном узнаю начальника наших оружейных мастерских Копырко. Капюшон лезет все время ему на глаза, страшно мешает. Меня Копырко не узнает.
– Чего вам еще надо?
– Не узнаешь? Керженцев – инженер.
– Елки-палки! Откуда?.. Один?
И, не дожидаясь ответа, опять накидывается на детину с кнутом. Все наваливаются на подводу и с криком и руганью вытаскивают застрявшее колесо. Валега и Седых принимают деятельное участие.
– Садись на машину, – говорит Копырко, подходя, – подвезу.
– А ты куда путь держишь?
– Как куда?
– Куда подвезешь? Мне в Кантемировку надо. Хуторки какие-то там есть.
– На фрицев посмотреть, что ли? – Копырко устало улыбается. – Я еле-еле оттуда машину выгнал.
– А сейчас куда?
– Куда все. На юг. Миллерово, что ли… Ну, давай на машину!
– Я не один. Нас четверо.
Он колеблется, машет рукой.
– Ладно. Садитесь. Все равно горючего не хватит. А кто с тобой?
– Свидерский и двое бойцов – связные.
– Залезайте в кузов. Вон в тот «форд». Впрочем, мы с тобой в кабине поместимся. Черт его знает, с этим мостом, выдержит ли…
Но мост выдерживает. Кряхтит, но выдерживает. Машина идет тяжело, хрипя и кашляя. Мотор капризничает.
– Ширяева не встречал? – спрашиваю я.
– Нет. А где он?
– Со мной был, а сейчас не знаю где.
– Слыхал, что майора и комиссара убило?
– Слыхал. А Максимова?
– Не знаю, я с тылами был.
Копырко круто тормозит. Впереди затор.
– Вот так все время… Три шага проедем – час стоим… И дождь еще этот.
Спрашиваю, кто еще из полка есть.
– Да никого. Ни черта не разберешь. Тут и наша армия, и соседние. Штадив куда-то на север пошел, а там немцы. Ни карт, ни компаса…
– А немцы?
– А черт их знает, где они сейчас… Два часа назад в Кантемировке были… Бензин на исходе. А тут еще простудился. Слышишь, какой голос. – Он проводит рукой по глазам. – Две ночи не спали… Шофер и оружейный мастер куда-то провалились во время бомбежки… Два бачка бензина сперли. Одним словом, сам понимаешь…
Впереди стоящая машина трогается. Едем дальше. В кабине тепло, греет радиатор, я раскисаю и начинаю клевать носом, не то бодрствую, не то сплю. На ухабах просыпаюсь. Опять засыпаю. Снится какая-то нелепость.
К утру кончается бензин. Еле дотягиваем до села.
Забираемся в какую-то хату и валимся на пол – на храпящие тела, семечную шелуху.
За день немножко подсыхает. Тучи рваными клочьями бегут куда-то на восток. Изредка выглядывает солнце, торопливо и неохотно. Дорога запружена «форды», «газики», «зисы», крытые громадные «студебеккеры». Их, правда, немного. И повозки, повозки, повозки. Проползает дивизионная артиллерия. На длинных стволах гроздьями болтаются гуси. Неистово визжит где-то поросенок. Какие-то тележки, самодельные повозки, пустые передки. Много верховых. Двое обозников на коровах. Прикрутили обмотки к рогам и едут.
И все это с криком, гиком, щелканьем бичей движется куда-то вперед, вперед, на юго-восток, туда, за горизонт, мимо рощи, мимо мельницы, мимо тригонометрической треноги в поле. Громадная пестрая гусеница ползет, извивается, останавливается, вздрагивает, опять ползет…
Мы сидим на длинной корявой колоде у дороги и курим последний табак. У Валеги в мешке есть еще пачка махорки, но это все, а нас четверо. Копырко куда-то исчез со своей машиной, – раздобыл, вероятно, где-нибудь горючее и уехал, не дожидаясь нас. Бог с ним… Хорошо, что хоть ночью подвез.
Повозки сворачивают к колодцу. Там давка и крики. В колодце уже почти нет воды. Лошади отворачиваются от мутной, горохового цвета жижи. И все-таки все лезут и кричат, размахивая ведрами.
– Ну… – говорит Игорь и смотрит куда-то в сторону.
– Что – «ну»?
– Дальше что?
– Идти, по-видимому.
– Куда?
Я сам не знаю, куда идти, но все-таки отвечаю:
– Своих искать.
– Кого своих – Ширяева, Максимова?
– Ширяева, Максимова, полк, дивизию, армию…
Игорь ничего не отвечает, насвистывает. Он здорово осунулся за эти дни – нос лупится, кокетливые когда-то – в линеечку – усики обвисли, как у татарина. Что общего сейчас с тем изящным молодым человеком на карточке, которую он мне как-то показывал? Шелковая рубашечка, полосатый галстук с громадным узлом, брючки-чарли… Дипломант художественного института. Сидит на краю стола в небрежной позе, с палитрой в руках и с папиросой в зубах. А сзади большое полотно с какими-то динамичными, устремленными куда-то фигурами…