Ещё в первый год сидения в Адрианополе написал он для Москвы бумагу, в титле которой значилось: «Состояние народа турецкого». В бумаге сей с подробностями, которые говорили об остроте глаза, Пётр Андреевич указывал, что в земле османской «утесняется правосудие мздой», «султан держит себя во обыкновенном поведении гордостно. и поступки ево происходят в церемониях по древним их законоположениям, а прилежание и охоту большую ни к воинским, ни же к духовным делам, ни же по управлениям домовым не имеет». Сообщал Толстой и о тогдашнем визире, что «человек он мало смышлён, а к войне охочь да не разсудителен». Большая же часть бумаги отдана была рассмотрению казны и войска османского. «Начальные люди, — писал Толстой, — морского их флота аще суть и босурманы, но не природные турки, все христоотречники, французы, италианцы, англичане, галанцы и иных стран жители, и суть в науке искусны, от них обучаются и самые турки». «Корабли турецкие суть крепки, яко и французские, сшиваны великими железными гвоздями».

Бумага давала полное представление об армии и флоте. Когда же Фёдор Алексеевич Головин попросил Толстого прислать новые сведения, посол решил перебелить черновик бумаги и после того дополнить её всем тем, что удалось узнать в последнее время.

Перебелить бумагу он поручил подьячему Тимофею. Позвал его и сказал:

— Поспеши.

Тимофей протянул руку к бумагам на посольском столе, и Пётр Андреевич отметил: пальцы подьячего пляшут. Толстой с неудовольствием взглянул ему в лицо, полагая, что сие дрожание рук происходит от чрезмерного употребления отнюдь не сладких шербетов, коими Стамбул, как никакой иной город, был богат. Выразительный цвет носа подьячего мысль эту подтвердил.

— Кхм-кхм, — кашлянул Пётр Андреевич, сам весьма воздержанный в этой слабости человеческой. — Ты вот что, — сказал, словно откусывая каждое слово без удовольствия, — голову холодной водой чаще пользуй. Холодной.

Тимофей поспешил из палаты. И то, как он шёл к дверям, Петру Андреевичу тоже не понравилось: шаг у подьячего мелок был, спотыклив. Так ходят, когда на земле не очень-то устойчиво чувствуют.

Человек, который на ногах стоит крепко, шагает вольно, у него каблук под пяткой не пляшет.

Дверь за подьячим притворилась. Пётр Андреевич упёрся глазами в стол. Тронул пальцами висок, и в лице у него явилась неопределённость. Пальцы на виске, чуть касаясь кожи, поглаживали её, но видно было, что мозг Петра Андреевича не участвовал в этом движении, а был занят вовсе иным.

За подьячим худого вроде бы не замечали. Напротив, за короткое время он выучился говорить по-местному и был весьма полезен в разговорах, коли под рукой недоставало толмача. Но это, пожалуй, только и припомнилось Петру Андреевичу, а дальше мысль не пошла. Весь облик Тимофея расплывался в сознании, не образуя ничего явного, что смогло бы выявить его до конца. И Пётр Андреевич вдруг подумал, что за годы, которые они были вместе, ему всё недосуг было приглядеться к подьячему, всё мешали дела, и он о том в сей миг пожалел и сказал: «Негоже, сие надо исправить».

Пётр Андреевич взял перо и обмакнул в чернила. Дело торопило. Больше в этот раз о подьячем он не думал. Данное ему поручение — перебелить бумагу — было обыденностью, и ничего плохого от того Толстой не ждал. А зря.

…Французский посол Ферриоль восхищался парившим над плоскими жёлтыми крышами Стамбула куполом Айя-Софии[27].

— Это Византия, — говорил посол, — роскошная, великолепная Византия. — В галльских глазах Ферриоля горел почти неподдельный восторг. — В очертаниях купола вся её история. Здесь византийская роскошь и византийский размах, но в этом есть и ущербность. — Посол искоса взглянул на Петра Андреевича.

Тот слушал, поджав губы, и глядел на рыжую плешивую собаку, переходившую тесную улицу. В Стамбуле, даже до удивления, было множество бродячих собак, по-особому облезлых и страховидных. Бродили они стаями, не боясь людей, но, напротив, наводя на многих страх. Французский посол, впрочем, на паскудную псину внимания не обратил.

— Да, — воскликнул он, — именно ущербность! Святая София только утверждает себя. В этом куполе мощь и сила, но нет движения.

«К чему эти рассуждения, — подумал Пётр Андреевич, — зачем столько слов?»

— Взгляните на мечеть Сулеймана, — Ферриоль выкинул вперёд длинный сухой палец, — это всплеск, целеустремлённость ислама.

Пётр Андреевич перевёл взгляд на торчавший в небе обглоданной рыбьей костью минарет и в другой раз подумал: «К чему он клонит, что за словами?»

Белёные стены домов были ослепительны под солнцем, и Пётр Андреевич поднял руку, заслоняя глаза от раздражающего света.

Но это была только хитрость. Свет ему не мешал. Толстой хотел подумать, а ему не нравилось, что Ферриоль уж очень внимательно вглядывается в его лицо.

В Европе пылала война[28] за испанское наследство. Франции противостояли Англия и Голландия, австрийский габсбургский императорский двор. И усилия французского посла в Стамбуле были направлены на то, чтобы толкнуть Османскую державу на войну с Австрией и тем отвлечь австрийцев от европейских дел. Для успеха в этом можно было, конечно, порассуждать не только о достоинствах мечетей Стамбула. Здесь у Петра Андреевича была полная ясность, и он даже сочувствовал Ферриолю. Толстому было известно, что француз, стремясь разжечь войну между австрийцами и турками, не только слова тратил, но и швырял деньгами. Говорили, что Ферриоль роздал приближённым султана свыше ста тысяч реалов, но так и не подвинулся вперёд. «Печь-то в избе, — подумал Пётр Андреевич, — и то с умом растапливать надо. Можно под самый свод дров насовать, спалить разом, но от того тепла в избе мало прибудет. А можно по полешку, по полешку на угольки подкладывать. Глядишь — дров меньше уйдёт, печь протопится и изба прогреется». Кашлянул — «кхе-кхе».

Ферриоль взглянул на него и замолчал. Больше о святых храмах разговора у них не было. Француз заговорил об османских чиновниках: жадны-де непомерно, изворотливы и понять их европейцу невозможно. Пётр Андреевич на это ответил неопределённым:

— Да-а-а…

И руками развёл. Жест его можно было понимать только так: а где, мол, они, чиновники те, хороши? Во Франции? В Италии? В России?

Пётр Андреевич даже слегка хохотнул, пофыркивая:

— Хе-хе-хе…

На том пустяковый этот разговор и закончился. Однако смысл в нём был, ибо, расставаясь с российским послом, француз заметил, что видел на визирском дворе подьячего Тимофея. Мысль Петра Андреевича, как замок капкана, всегда готовая ухватить памятью нужное, слова эти удержала. Рассудил же он их так: Ферриоль ищет новых подходов к визирю для разрешения своих дел и, считая, что у российского посла — коли его работники свободно на двор визирский ходят — такие подходы есть, просит его, Толстого, помощи.

Задуматься над этим смысл был.

Француз хлопотал, дабы ослабить Австрию. Помыслы Толстого были устремлены на отвращение ятаганов янычар от России. Но в этих задачах было общее — война османов с австрийцами устраивала и Ферриоля, и российского посла. Вступив в войну, Стамбулу стало бы не по силам воевать российские пределы, а Вене — претендовать на испанское наследство.

Толстой, расхаживая по своей палате, сложность эту понял, но была закавыка, о которой француз, по всей видимости, не догадывался. Пётр Андреевич подьячего Тимофея на двор визиря не посылал. Но он-то там был. А зачем?

Толстой сел к столу, упёрся локтями в столешницу и положил подбородок на туго сплетённые пальцы. Лицо застыло в задумчивости. И стало вдруг видно, как оно изменилось за время, проведённое в Стамбуле. Прежде всего черты его стали острее, явственнее, ушла некая расплывчатость, округлость, и сейчас они являли определённость характера, в той мере, в какой лицо человека может выражать его сущность. Лицо Петра Андреевича не было одним из тех лиц, которые сразу же выдают силу, волю, властность, способность человека к решительным и смелым поступкам. Нет. С первого взгляда лицо Толстого казалось простоватым и ничем не выдающимся, но чем больше вы вглядывались в него, тем явственнее и даже с удивлением открывали, что лоб Петра Андреевича был высок, выказывая незаурядный ум; брови, углом поднимавшиеся к вискам, густы и мощны, что говорило о силе характера и воле; губы, сложенные твердо, свидетельствовали о способности Петра Андреевича противостоять слабостям человеческим, которые, как ржа железо, разъедают порой натуры небесталанные и крупные. Вместе с тем черты лица, охваченные единым взглядом, создавали неожиданное впечатление некоей иронической фигуры, а неопределённого цвета глаза — можно было приметить — разглядывали мир с едкой насмешкой. Но такое увидеть было дано не каждому, так как Пётр Андреевич умел, и с годами искусство это совершенствовалось, придать лицу постоянное выражение добродушия и снисходительности, дабы не рядили, не судили, умён ли, глуп ли, а легко протягивали навстречу руку, ожидая такого же лёгкого, приветливого ответа. Но сейчас он был в палате один, это знал, да и известие о Тимофее было столь неожиданным, что лицо выдало потаённое, скрытое от посторонних, ненужных взглядов.

вернуться

27

...купол Айя-Софии... — После взятия османами в 1452 г. Константинополя главная церковь города— храм Святой Софии стал мечетью под именем Аия-Суфия.

вернуться

28

...пылала война...— В 1700 г. умер бездетный испанский король Карл II, на освободившийся престол путём различных интриг был посажен марионетка французского короля Людовика XIV — его юный внук Филипп. Это, а также претензии французов и на английскую корону вызвал войну 1701 — 1714 гг. «за испанское наследство», охватившую всю западную часть Европы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: