— Нет!

— Ну-ну — сказал Толстой, с гадливостью опустив углы губ, — умеешь воровать, умей и ответ держать.

— Нет! — в другой раз крикнул подьячий с безнадёжностью. — Нет!

Но Толстой этого «нет» не слышал. Здесь, в тесной палате со скрипучими полами, в чужом городе, под небом, расцвеченным иными, нежели на родине, звёздами, он был и народом, что толпился на Болоте, в Москве, вкруг помоста, на котором совершались казни над преступившими установленные людьми пределы, и судьёй, вынесшим приговор, и даже тем, кто исполнял волю закона и не мог, не имел права позволить себе ни жалости, ни сострадания. И оттого не слышал он воплей подьячего, да и не глядел на него.

Толстой поднялся от стола, шагнул к поставцу, достал и, крепко пристукнув донцем, выставил на стол штоф с вином и чашу синего непрозрачного стекла. На дне чаши белела щепоть брошенного загодя отравного зелья.

Подьячий, смолкнув, следил за Петром Андреевичем мало что понимающими глазами. От сдерживаемых рыданий тело его содрогалось.

Толстой наклонил штоф над чашей. Тяжело булькая, словно вторя задавленным всхлипываниям подьячего, вино полилось в синее стекло.

— Пей! — ударил голосом Толстой так, будто вскричала разъярённая толпа у помоста, требуя казни ненавистного татя. — Пей!

И отвернулся к окну. Услышал, как, захлёбываясь, Тимофей и раз, и другой глотнул из чаши. Чтобы не слышать тягостные звуки, Толстой шагнул из палаты на галерею. Увидел — тень от стены легла на половину двора чёрной полосой, но и оттуда, из непроглядной черноты, смотрели глаза Тимофея. Толстой почувствовал, как острая боль резанула в груди с такой силой, что ежели бы он не успел ухватиться за шаткие перильца, то непременно упал здесь же, у дверей палаты.

Истинно говорят: «Беда за бедой по нитке ходит». Едва несчастье с подьячим избыли, как другое привалило.

Над Стамбулом гуляли ветра, а море раскачало так, что в гавани Халич, добро укрытой от непогоды, на берег выбросило лёгкие фелюги и сандалы, да и суда потяжелее сорвало с якорей. Птица и та страдала от штормов, и на прибрежной гальке валялись без числа тушки чаек и уток, летело перо да грызлись из-за падали собаки.

Посольский дом гудел и стонал под ударами ветра. На крыше, не смолкая, стучала битая черепица, ветхие галереи гремели изломанными перильцами и до жути дикими голосами выли прогнившие водоотводные желоба. Посольские мёрзли, да и сам Пётр Андреевич, кутаясь в старый московский беличий тулупчик и повязав голову тёплым платком, ругательски ругал бестолковых турок, не умеющих не то что печь добрую сложить, но соорудить хотя бы плохонький очаг, дабы согреться русскому человеку. Здесь обходились в домах жаровнями или глиняными горшками с древесным углём, от которого больше было угара, разламывающего голову, нежели жара. Но всё то не было бедой. Да и тёплый платок на голове и заячий тулупчик Пётр Андреевич снёс бы без ропота. Беспокоило другое, отчего и ходил посол по дому туча тучей и ворчал недовольно. Почта из России шла медленно, а слухов и разговоров в Стамбуле было много, и разговоров разных. И хотя Пётр Андреевич был не тем человеком, которого разговоры могли смутить, однако то ясное, что известно ему было, придавало особый смысл и невнятным шёпотам.

А известно послу в Стамбуле было немало.

Карл шведский, раздавив ничтожного Августа, в Польше не задержался. Разорена была войной Польша и накормить отощавших шведов не могла. Одному из довереннейших своих придворных, генерал-лейтенанту барону Гилленкроку, Карл сказал:

— Здесь не то чужим, своим хлеба до весны не хватит. Армия Карла двинулась в богатую Саксонию. Шведы шли весело, улавливая чуткими носами соблазнительные запахи жареного мяса и вдохновляемые надеждой отоспаться на тёплых, не выпотрошенных войной перинах. Глаза солдат радовали обильные поля. Август, бессильный противостоять Карлу, распахнул перед шведами городские ворота и Дрездена, и Лейпцига, и Хемница. Но и Толстому, и тем более царю Петру, его генералам и Посольскому приказу было ясно: Карл только набогатится в Саксонии. И Пётр на совете в городишке Жолкве, куда был собран весь цвет российского командования, так и сказал:

— Набогатится и тогда уже будет наш гость!

Сказал не то чтобы с опаской, но и не без волнения. Шведов бить научились, но с самим королём Карлом, после Нарвы, не встречались, и каждый из сидящих на совете понимал: одно — генералы Карла, другое — он сам. Да понимали и то, что армия шведская, после долгого сидения в Саксонии, сил накопила столько, что, ежели с такой армией в поле встретиться, потеха будет серьёзная.

Александр Данилович Меншиков на что петух был, а и то, бойко звякнув под столом шпорой, всё же насупился. Да и Пётр, дабы удержать его от неуместного в сей миг бахвальства, посмотрел на него строго и повторил с особым ударением:

— Наш гость!

Посол в Стамбуле об этом заключении царя был извещён. Известно ему стало и то, что в Жолкве решили генеральского сражения Карлу в Польше не давать, но отступать до своих границ и, только когда того необходимая нужда требовать будет, дать бой.

— Понеже, — сказал Пётр, — ежели бы какое несчастие учинилось, то бы трудно иметь было нам на чужой земле ретираду. Армии должно томить неприятеля, устраивать засады, внезапные нападения на переправах, уничтожать запасы провианта и фуража.

Толстой понял это так: Пётр хочет втянуть Карла в болотистые, лесистые российские пределы.

Шведы, наевшись в Саксонии до отвала, одетые в лучшее саксонское сукно и крепкие саксонские башмаки, двинулись к российским границам. Однако, прежде чем отдать приказ войскам к выступлению, Карл затеял тайную игру.

В Москве считали, что Карл направит войска на Псков и затем ударит по Прибалтике, дабы вернуть потерянные Шлиссельбург, Нарву и Дерпт. Генералы Карла были того же мнения, но не так думал Карл. По натуре замкнутый и скрытный, он вынашивал иной план.

Перед выступлением армии, разгуливая по роскошному кабинету знаменитого дрезденского дворца Цвингер — впрочем, красоты дворца Карла не интересовали, — он, глядя в окно на воды Эльбы, неожиданно сказал почтительно слушающему его барону Гилленкроку:

— Главная цель нашего похода — Москва!

Барон, давно привыкший к неожиданным поворотам мысли Карла, был всё же безмерно удивлён. Ему, генерал-лейтенанту и приближённому короля, было известно, что в ставке Карла не один месяц изучаются крепостные сооружения Пскова и составляются планы овладения этой крепостью и городом. И вдруг — Москва!

Он поднял плечи.

— Ваше величество, неприятель употребит, вероятно, все средства к воспрепятствованию такому походу.

Уложенная в кожаный чехол жидкая косица короля метнулась между проступающими из-под камзола лопатками, однако Карл не обернулся к барону.

— Ваше величество… — начал было вновь Гилленкрок.

Но Карл, только сейчас повернувшись к нему лицом, прервал барона:

— Неприятель не может остановить нас.

Как можно более смягчая ответ, Гилленкрок возразил:

— Полагаю, что неприятель не отважится вступить в сражение с вашим величеством, но русские будут для лучшей обороны окапываться на всех трудных для нас местах.

— Все эти окопы ничего не значат, и они не могут мешать нашему движению.

Понимая, что он может вызвать гнев короля, скрепив душу, Гилленкрок продолжал возражать:

— Когда неприятель увидит, что не может остановить движение нашей армии, то непременно начнёт жечь в своей земле.

Серые глаза Карла лишь на мгновение задержались на лице придворного.

— Ну и что же? — сказал король. — Ежели царь Пётр не выжжет своей земли, то я сожгу всё.

И, уже вовсе рискуя разгневать короля, Гилленкрок твердо на то ответил:

— Со временем, ваше величество, убедитесь, как опасно углубляться в неприятельскую землю, не имея прочных сообщений с отечеством.

Карл отвернулся от барона и, вновь глядя на воды Эльбы, сказал:

— Мы должны отважиться на это, пока нам благоприятствует счастье.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: