Пётр Андреевич прервался на полуслове.

— Говори-говори, — взглянув поверх бумаги, сказал царь. Пётр Андреевич продолжил рассказ.

Царь отложил аттестат, взял трубочку, набил табаком, крепко уминая продымлённым пальцем.

Секретарь Макаров поспешил к Петру с дымящимся трутом на медной тарелочке.

Царь взял уголёк, не глядя, сунул в трубочку. Сильно втягивая щёки, затянулся, бросил перед лицом облачко дыма. Губы его по-прежнему морщились.

Макаров внимательно взглянул на царя: он понял — Пётр задумался, и задумался крепко. Кабинет-секретарь, как никто иной, знал, что Пётр не испытывал к бывшему стольнику Софьи особого доверия. Такое надо было заслужить, но то, что Толстой решительно отказался от старого и, не в пример многим московским сынам дворянским, сам выказал желание поехать за границы российские, и не только поехал, но вот и добрые знания привёз, что подтверждалось лежащими на столе аттестатами, Петру понравилось. Он был человеком решительным и решительность в иных любил и поощрял.

— То зело похвально, — сказал Пётр, притрагиваясь к аттестатам, — и поощрения всяческого заслуживает.

Пустил облачко дыма, сунул трубочку в рот, сжал зубами янтарный мундштук. И всё смотрел и смотрел на Толстого. Пётр Андреевич внутренне собрался, ожидая царёва слова.

Пётр, отведя ото рта трубочку, сказал:

— Знания практические в морских, горных или иных науках суть не только к употреблению в оных делах уместны, но ещё более важны в понимании судеб человеческих, движении стран, яко разных людских семей: как и в чём находить им применение особенностей своих, как им в мире жить, где искать честь свою. Читать в сей книге дано немногим. Научился ли ты разбирать алфавит её страниц?

И Толстой в другой раз удивил царя, показав такую осведомлённость в европейских межгосударственных делах, что Пётр отложил трубочку и впился глазами в Петра Андреевича.

— Ну-ну, — поторопил с живым интересом и даже стул к Толстому подвинул, — ну…

Пётр Андреевич, почувствовав уверенность, сказал:

— Более иного ныне следует опасаться действий военных на юге. — Ему ехало легче дышать, словно воздуха в палатах царёвых прибавилось, и он с определённостью закончил: — Из Стамбула вижу угрозу.

Пётр сорвался с места, пробежал по палате, рассыпая искры из трубочки. Лицо царя, минуту назад спокойное и невозмутимое, переменилось. Задвигались, зашевелились короткие усы над губой, как это случалось у него в моменты волнения. Пётр встал в углу, посмотрел оттуда на Толстого. Под обветренной кожей на скулах у царя обозначились тёмные пятна. Вернувшийся из-за границы Софьин стольник — а это Пётр держал в памяти — ударил в больное место: заговорил о том, о чём он, Пётр, и в близком кругу молчал, хотя и знал — молчи не молчи, а сказать придётся. Но всё же молчал. Испугать боялся. И так видел — напуганы нарвским поражением. И хотя были и победы — взятие мызы Эрестофер[7] и иные успехи, — в Москве всё одно головы гнули. Шептали по углам: «Ишь ты, победил… Колокола с церквей содрал на пушки, голь московскую согнал в солдаты… Левиофана снарядил, а убил-то муху… Эрестоферова мыза с ноготок всего… Было за что биться… Поглядим, как далее будет…» Разговоров было много. Вот и не хотел Пётр свой голос к тому добавлять.

— Пошто так мыслишь? — спросил холодно и жёстко.

Пётр Андреевич, заметив перемену в царе, с минуту подумал и продолжил убеждённо:

— Государь, слова мои, вижу, зело озаботили тебя, однако, ища лишь пользы России, должен сказать их, как сказать должен и другое. Россия сильная никому не нужна. Шибко — и я видел то — присматриваются к нам, россиянам, за рубежами нашими. С опаской присматриваются. У Европы сегодня много своих забот, и сильный сосед им не надобен. Османов, ежели они сами не похотят тревожить нас с юга, толкнут на то. Я мыслю — так Европе будет спокойнее.

Помолчали. Макаров перестал скрипеть пером. Понял: неуместно сей миг царю и столь малым досаждать. У Петра глаза округлились и явственно проступили налитые тяжёлой кровью жилки у висков.

— Ну, — протянул он с напряжением в голосе, — остёр ты умом… Остёр… И зубаст. С таким надобно камень за пазухой держать, дабы зубы выбить, коли укусить захочешь… А? — повернулся всем телом к Макарову.

Секретарь над бумагой согнулся и ничем не выдал ни одобрения царёвым словам, ни осуждения. Толстой же молча склонил голову.

Эта минута и решила дальнейшую судьбу Толстого. Царь увидел: знания из Европы стольник Софьин привёз весьма дельные, смел, дерзок… Пётр сопнул носом и вдруг вспомнил: «На крепостную стену в Азове Толстой лез со шпагой зело отчаянно».

Царь сел к столу и, как и прежде закинув ногу на ногу, сказал повеселевшим голосом:

— Зубаст, зубаст… Да мне такой и нужен. Поедешь в Стамбул. Вот там зубы и покажешь.

От неожиданности Толстой, словно ему горло перехватило, выдавил:

— Морским наукам учен, моряк я.

— А я царь, — не дал договорить Пётр. — Но вот ныне за пушечных дел мастера работал, — протянул к Толстому раскрытые ладони, — видишь?

Пётр Андреевич с удивлением разглядел свежие ссадины на ладонях и кистях царя.

— Инструмент был плох — оттого руки испортил, — пояснил Пётр, — лафет пушечный никуда не годился. А я его поправил. Понял?

Так определилась судьба Толстого.

— Иди, — сказал Пётр, — готовься и будь доволен, что России в работники нужен.

Возок завернул к воротам и остановился. Филимон степенно слез с облучка, шагнул к сбитой из тяжёлых плах калитке, застучал нетерпеливо кнутовищем.

— Эй! Спите? — крикнул. — Кто там? Отчиняй ворота, барин приехал.

Ворота с режущим скрипом растворились. Через минуту возок подкатил к крыльцу. Поддерживая под локоток, Филимон высадил барина. Пётр Андреевич поднялся по ступенькам отчего крыльца, взялся за мокрые, холодные перильца, глянул на небо.

Над Москвой ползли низкие, серые тучи, но у горизонта проглянула голубая полосочка, и такая яркая, ядрёная, бьющая по глазам, что ясно стало: тучи тучами, но весне быть, и быть вскорости. У Петра Андреевича в груди вдруг помягчало, стало просторнее, полегче. Он ступил через порог.

На другой день, едва воронье с кремлёвских башен слетело лошадиных яблочек на московских улицах поклевать или чего иного урвать, коли на то случай выпадет, Пётр Андреевич объявился в Посольском приказе.

Приказ стоял под тяжкой гонтовой крышей, глубоко уходя замшелыми стенами в кремлёвскую землю. Тесные окна храмины со свинцовыми прозеленевшими косыми отливами поглядывали хмуро. Трубы — толстые, не в обхват, — торчали, как стражи грозные. И на каждой трубе шапка теремом. Пугали трубы, грозили. Умели строить старые мастера — труба, торчащая на крыше, как перст предостерегающий себя выказывала. А много, ах, много дел было в Посольском приказе, и дела путаные. Тесно стояли под арочными, сводчатыми потолками в потаённых каморах, в подклетях, в подвалах шкафы с бумагами, да и не к каждому из них подходить посольским позволялось, не то что листать ветхие страницы. Дела были государевы, и тайны были государевы. Писцов и иной посольский люд держали в строгости. Баловать не давали. Чуть что не так, и батоги грозили приказному, а то и хуже — заплечных дел мастер ждал в застенке. А кнутобойцы кремлёвские были ребята лихие. Иной с третьего удара душу вынимал. То было ведомо всякому. Бумаги же были в приказе древние, ещё Ивана Грозного стариннейших времён, Годунова смутных лет. Вот бумага, писанная в Смутного времени дни хитромудрым думным дьяком Андреем Щелкаловым[8]. Разгонистый, летучий почерк его сразу угадывался. Рядом листы, начертанные рукой его брата, тоже думного дьяка, немалый след на Руси оставившего, Василия Щелкалова. Борода была рыжая у Василия, крутого волоса, однако, видать, от забот многочисленных не крепок волос был, падал, и меж листов нет-нет, а встретится золотая нить. И так и видишь: коптит сальная свеча, бьётся огонёк, дьяк клонится над бумагой, перо скрипит и вот волосок за ним потянулся, намарал, напачкал да и лёг на долгие годы. Из бумаг Посольского приказа можно было многое узнать. Петру Андреевичу царёвым словом и распоряжением президента посольских дел[9], графа Фёдора Алексеевича Головина, разрешили бумаги те смотреть и прежнее всё, что было между Россией и Стамбулом, ведать. Помогал ему в том великий знаток посольского дела думный дьяк Емельян Украинцев. Думный был стар, но памяти не потерял. В Стамбуле бывал и с турками мир сотворил на тридцать лет[10], однако ныне и он сомневался, что договора того турки будут придерживаться. Уж очень многим в Европе не хотелось, чтобы Россия вышла на Балтику. Нет, не хотелось. Там ганзейские купцы распоряжались, голландцы стремили паруса, шведы, англичане, и никому из них уступать место российским навигаторам было ни к чему. Балтику так и называли — морем Немецким.

вернуться

7

...взятие мызы Эрестофер, — В январе 1702 г. русские войска под командованием Б. П. Шереметева разбили восьмитысячный отряд шведского генерала Шлиппенбаха под Эрестофером в Эстляндии. Это была первая победа русских в Северной войне.

вернуться

8

Щелкаловы — братья, деятели конца XVI в.: Андрей Яковлевич (153?—1597) — думный дьяк с 1566 г., возвысится в период опричнины, руководил Разрядным, Поместным и др. приказами. Василий Яковлевич (153?—1611) — думный дьяк, с 1577 г. руководил Разрядным, с 1594 г.— Посольским приказами, дипломат. С 1601 г. в опале у Бориса Годунова. Лжедмитрий по воцарении сделал его окольничим.

вернуться

9

...президента посольских дел... — Головин Фёдор Алексеевич (1650 — 1706) — дипломат (подписал, в частности, Нерчинский договор с Китаем) и генерал-адмирал русского флота, с 1700 г. «ведал иностранные дела».

вернуться

10

...мир сотворил на тридцать лет...— Мир с Турцией был заключён Е. И. Украинцевым в июле 1700 г.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: