— Ну, князь, вы форменный безбожник!
— Это я теперь стал, а двадцать лет назад меня Толстой Лев Николаевич совсем было в свою веру обратил, я даже к духоборам в Америку ездил.
— Ну за что вас все-таки взяли?
— Не знаю. Может, за этот визит Рейнкуля. Его-то расстреляли, как вам известно. А у него, говорят, список нашли. Всех, кто уцелел из московского бомонда, он, оказывается, почтил своим визитом. Ну и я, наверно, был в том списке. Следователь мне говорит: «Куда ты лезешь, старик? Тебе в субботу сто лет!» И меня в Бутырки, нет, прежде в лагерь Ивановский, что в монастыре на Солянке. Застаю там весь Английский клуб — Олсуфьевы, Шереметевы, Шаховские… И все те же разговоры, разумеется, по-французски: у кого борзые лучше — у Болдырева или у Николая Николаевича — и у кого повар был лучше — француз Дешан или Федор Тихонович у Оболенских. А меню у нас у всех такое: мороженая картошка и ржавая селёдка. Едим и ругаем большевиков. А старая княжна Вера, пока ещё совсем не помешалась, говорит вполне разумно: «Mais c'est de la betise, mes amis[7]. Помните дюков, маркизов, виконтов, как их из замков Шамбор, Блуа прямо в Консьержери, а оттуда в тележке на гильотину». Ну все и приумолкли. А потом опять все о том же… Мне мой Ветошкин носил передачи, бабку раз принёс из пшённой каши с клюквенным соком, прелесть! Только мне мало досталось, я одного анархиста кормил. Тщедушный какой-то, с махновским уклоном. Меня по древности лет от работ освободили, — впрочем, парашу выносил, заставили. Один бандит, весёлый такой, говорит: «Парашу вынести не может, а ещё князь… А мой дед в твой годы ни одну девку не пропускал…» Забавный.
Теперь уже Потапов и Якушев не могли удержаться от смеха.
— Нет, я вам скажу, — продолжал князь, — я вроде Пьера Безухова — многому обучился. Валенки подшивать — вот это моя работа. Клеёнкой обшил — кожа дефицитная… Но главное — какие там дискуссии были: меньшевики с эсерами, анархисты и с теми и с другими, — вообще, насчёт духовной пищи там обстояло хорошо. Меня в библиотекари выбрали, культурно-просветительная работа кипела. Концерт Шаляпина устроили для политзаключённых в Бутырках в двадцатом году. Какое наслажденье! Где, в какой тюрьме это услышишь?
— Если вас послушать, князь, то ведь это райское житьё! — криво улыбнулся Якушев.
— Ну, не райское, далеко не рай. Ходит вокруг тебя какой-нибудь субъект, рассуждает о бессмертии души, а потом и нет его — «приговор приведён в исполнение». А другому, смотришь, заменили — дали десять лет, «красненькую через испуг» это называлось у бандитов… А вот к шпионам относились брезгливо… даже бандиты и спекулянты.
— И вы давно на свободе? — спросил Якушев.
— Вторая неделя пошла.
— Как же это произошло?
— Довольно просто. Вот Николай Михайлович знает…
— Не преувеличивайте.
— А мне прямо сказали: «Вы товарища Потапова знаете? Он сказал, что вы из толстовцев». Ну это, говорю, было. Я с толстовцами давно разошёлся на почве непротивления злу. Непротивление? Этак всю Россию растащат по кускам. «А теперь, — спрашивает следователь, — какие у вас убеждения?»
— А в самом деле, какие?
— Такие, какие и были, отвечаю. «Бытие определяет сознание». Только прежде у меня между бытием и сознанием был разрыв, мешал титул, поместье. А теперь ничего нет, какое бытие, такое и сознание. «Вы, — спрашивает, — не у меньшевиков набрались этой философии? А то смотрите, как бы мы вас за меньшевизм не потянули». А потом вдруг говорит: «У вас дочь во Франции, в Ницце. Почему бы вам к ней не поехать?» Я, признаться, онемел. Потом думаю: а ведь они не шутят. И в самом деле, что мне на шее у Ветошкина сидеть?
— Значит, едете? — в изумлении спросил Якушев.
— Вот к генералу пришёл посоветоваться. Он умница.
— Что же вас держит?
Князь долго молчал, потом поднял старческие, ещё зоркие глаза и вздохнул:
— Россия. Я все ещё живу в Зарайске. Утром, на рассвете, выхожу в садик. Морозец, снег скрипит, надо мной наше небо. С детства привычное, русское небо. Ну, допустим, там, в Ницце, око ярче, светлее… пальмы, море… Зять мой — француз, граф де ла Нуа. Метит в послы. И в доме, наверно, эти соотечественники, жёлтые кирасиры… И кончится все это чем? Склеп на горе, на кладбище под Ниццей. А все мои деды, прадеды, все спят в русской земле. И мне бы к ним, последнему русскому потомку удельных князей Тверских…
— Резонно, — сказал Потапов.
У Якушева запершило в горле, он хотел что-то сказать, но так и не смог. Пожал маленькую сухую руку князя, обнял Потапова и побежал по аллее, к выходу из парка.
— Что это с ним?
— Что-то происходит… Ну, так как же, князь?.. Простите, это я по старой памяти, как же, Сергей Валерьянович? Помните, я к вам ездил в Алексеевку, на уток? Это ещё до вашего толстовства… — И они говорили бы ещё долго, но тут за Потаповым прибежала сестра, настал обеденный час.
Как-то спустя некоторое время, когда Потапов с Якушевым стали часто видеться по общему делу, Александр Александрович спросил его о князе Тверском.
— А он приказал долго жить… Мне Ветошкин звонил, угас, говорит, его сиятельство, во сне помер. Схоронили его там же, в Зарайске. Интересная фигура. Кого только не рожала матушка Россия!
— Интересная… Он ведь сыграл некоторую роль в моей жизни, хоть видел я его только раз, у вас в госпитале. Как-нибудь я расскажу, Николай Михайлович.
Но так и не собрался рассказать.
11
Где бы ни был Якушев, на службе или дома, его тревожила одна мысль: Любский — кличка камергера Ртищева, влиятельного члена Политического совета МОЦР. Что делать? Прятаться от него или идти напролом? Но странно, что со времени освобождения Якушева не было телефонных звонков от Любского. Что это означало? Или, узнав о болезни, Любский и другие решили оставить Якушева в покое, или уже началась ликвидация МОЦР — результат его показаний?
«Отвяжутся», — успокаивал себя Якушев и понимал, что «они» не отвяжутся. Неделю спустя в одиннадцатом часу вечера, когда Якушев гулял с Бумом на бульваре, навстречу ему поднялась знакомая фигура. Это был Ртищев.
— Рад вас видеть здравым и невредимым, — протягивая костлявую руку, сказал он. — Вот уж не вовремя вздумали болеть… Прогуливаете собачку? Какой чудесный фокстерьер!
Якушев хотел уловить в тоне Ртищева иронию или нотку подозрения, но тот говорил, как всегда, внушительно и с сознанием собственного достоинства.
— Еле выжил… — сказал Якушев. — Ну как вы, что у вас?
— Все в лучшем виде… Ждём вас, нашего неутомимого, энергичного Александра Александровича… Как это все-таки угораздило вас сразу махнуть в Сибирь? Это после заграницы, после Швеции и Ревеля?
Якушев насторожился.
— Вот как получилось: приехал, пришёл к начальству, а мне суют командировку, билет до Иркутска, и в тот же вечер я уехал, даже отчёт не успел сдать… А там, в Иркутске, подхватил тиф. Так что о ревельских делах мы даже с вами как следует не поговорили.
— Поговорим, дорогой мой, поговорим… Теперь о главном: мы желаем, чтобы вы… — Ртищев оглянулся и убедился, что никого нет поблизости, — чтобы вы возглавили одну сильную группу, она возникла, пока вас не было в Москве. Мы, то есть Политический совет, придаём ей особое значение. Вам в ближайшие дни позвонит человек, пароль — предложение об обмене фортепьяно фабрики «Мюльбах»… Вам надлежит встретиться.
Якушев плохо слушал остальное, он напряжённо думал об одном и том же: «Нет, не отвяжутся… не отвяжутся…»
Надо было что-то отвечать, но, на его счастье, послышались голоса, бренчание мандолины, на бульваре появилась шумная компания, он пожал холодную руку Ртищева и пробормотал первое, что пришло в голову:
— Разумеется, разумеется, — потянул за поводок Бума и быстро зашагал к дому.
Эта ночь напомнила ему ночи в камере тюрьмы, он не сомкнул глаз, ругал себя за то, что сразу не сказал Ртищеву: «Оставьте меня в покое…» Можно было сослаться на болезнь. Но вот что странно. Где результат его показаний? Всё пока на месте, Политический совет МОЦР действует! Возникают новые группы. Артузов был прав: можно ли быть просто лояльным в такой ситуации? Он решил позвонить Артузову, но в девять часов утра раздался телефонный звонок, чей-то голос с лёгким акцентом произнёс:
7
Но это глупости, друзья мои (франц.).