«Мысль о диссертации… не выходит у меня из головы… Я твердо решил: в Египте или в любом другом месте выкраивать маленькие досуги для работы над диссертацией. Горбатого могила исправит».
Но выправила мой научный «горб», как станет видно из дальнейшего, все же не могила.
Иллюзия о «маленьких досугах» в Египте начисто развеялась в первые же месяцы тамошних деловых перегрузок. Не меньшие, если не большие, перегрузки существовали и в Вашингтоне. Но дело было не только в них. Это с очевидностью вытекает из продолжения цитаты:
«Да, «две души живут в груди моей», а возможно, и три, так как литературное творчество также является моим влеченьем – «родом недуга». Не говоря уже о более раннем периоде, достаточно вспомнить о том, как работа в Таджикистане натолкнула меня на мысль написать роман или повесть «Оби-Шур» («Горькая вода»), и я несколько лет носился с этой неотвязной мыслью. Все материалы, характеристики действующих лиц, подробнейшая разработка сюжета – все было налицо, кроме времени для написания романа.
Институт красной профессуры поглотил тогда все мое время – наука заела литературу! Но в прошлом году возник новый литературный замысел, который увлек меня, – повесть «Дунайя» (на румынскую тематику). Опять разработки, подборки материалов, горение – и опять недостаток времени! Но этот сюжет я пока еще не забросил, так же как считаю лишь отложенным на некоторое время «Оби-Шур». Может быть, в Каире кое-что сделаю? Разве нет у меня примеров того, что в страшную жару (в Ашхабаде и Стамбуле, например) я очень интенсивно работал над переводами художественных произведений с турецкого и на турецкий (в последнем случае над переводом «Железного потока» Серафимовича). Поживем – увидим».
Какой же заряд наивности и оптимизма двигал моей рукой, когда я набрасывал эти строки! Отрезвляющие цейтноты в работе за границей безжалостно перечеркнули мои литературные мечтания, так же как и научные… Однако «навязчивая идея» – все в новых и новых образцах и сюжетах – никогда не покидала меня.
Упомяну лишь еще об одном ее проявлении.
11 августа 1947 года, находясь в Москве и день за днем подготавливая почву для ухода из МИД, я записал в дневнике:
«Мне никак не удается выкинуть из головы «влеченье – род недуга» к писательскому делу. Условия моей жизни давно уже не благоприятствуют осуществлению моей «мании», а за последние 10 лет моя работа прямо-таки исключает что-либо подобное. А я все мечтаю, все зажигаюсь новыми замыслами, непрерывно подбираю материалы, разрабатываю детали сюжета, делаю наброски.
Последняя тема возникла у меня по окончании войны. Мне захотелось отразить в романе Америку в послевоенное время, показать ее превращение из союзницы в войне за общее дело в воинствующего недруга Советского Союза… Весною прошлого года я даже написал три главы текста и эту рукопись привез с собой сюда, чтобы год с лишним спустя при первой же возможности продолжить пробу пера. Кстати, время для такой возможности мною уже намечено – это будет время пребывания в доме отдыха, если позволит обстановка».
Все новые и новые литературные замыслы постепенно брали верх над моим тяготением к научной работе. Но оба эти мои влечения, даже противореча друг другу – правда, не столько в практическом, сколько в умозрительном плане, – безусловно, служили немаловажными стимулами моих «центробежных» стремлений, действуя двойной тягой, как это делают на трудном участке пути два спаренных тепловоза.
Расставаясь здесь с отвлеченными проблемами научного и литературного призвания, я коснусь далее некоторых сторон моего дипломатического бытия, которые также способствовали моим «центробежным» умонастроениям.
Мой жизненный опыт убедил меня в том, что работа в любом официальном учреждении, независимо от моего положения на иерархической лестнице, не моя стихия. Очевидно, отчасти это зависело от свойств моего характера. Мне всегда больше удавался труд, за который отвечал я единолично.
Признаюсь, что мне нелегко было строить отношения с руководителями министерства. Я охотно брался за поручения руководства, которые считал целесообразными, и с полной добросовестностью выполнял их. Но я не выносил мелочной опеки над собою при выполнении этих заданий, предпочитая выносить на суд критики то, что сделал самостоятельно. Притом я не скрывал неприятия ненужной опеки, а руководящие указания, в которых усматривал какие-либо несообразности, открыто оспаривал, за что, случалось, выслушивал неодобрительные суждения. Нетрудно понять, какое чувство неудовлетворенности рождалось у меня в этих случаях.
Сказанное выше далеко не исчерпывает всех причин и мотивов моих «центробежных» стремлений. Тем не менее я подвожу тут под ними черту и перехожу непосредственно к перипетиям моего ухода из МИД.
Первым свидетельством такого намерения может служить дневниковая запись от 30 марта 1947 года, сделанная в Москве в период моей командировки на совещание Совета министров иностранных дел. Приведу оттуда соответствующий отрывок:
«Мне пора на родину, к родным пенатам – мне очень тяжело дальше переносить заграницу…
Да, пора! Уже три с половиной года я живу за границей. Я всерьез озабочен этим вопросом. Именно имея в виду подготовку почвы для возвращения, я и предложил прошлой осенью Молотову прислать ко мне советником-посланником Царапкина. Сейчас он уже в Вашингтоне, и мои шансы, таким образом, возросли.
Я намерен поставить вопрос о возвращении в конце 1947 года, с тем чтобы отъезд осуществить к лету 1948 года. Сейчас об этом говорить рано, так как я всего еще год нахожусь на посту посла в Вашингтоне, притом все время бываю в разъездах. Через год это будет совсем другое дело. Возможно даже, что тогда я смогу поставить вопрос и более радикально».
Более радикально… Это просто не досказанная до конца давняя мысль об уходе из МИД.
Но уже две недели спустя я решил не откладывать дела в долгий ящик и в середине апреля вел на эту тему настоятельный разговор с заведующим Отделом кадров МИД М. А. Силиным и с работником Отдела загранкадров ЦК ВКП(б) Струнниковым, а затем в мае возвратился к этой же теме в беседе с заместителем Силина Сулицким (в Вашингтоне). Во всех трех случаях речь пока шла только о возвращении в скором времени на родину (об уходе надо было говорить не с ними). Моя инициатива ни у кого из них одобрения не встретила, но это не подорвало у меня надежд на конечный благоприятный ее исход.
Правда, не обошлось дело и без сомнений, которые временами возникали у меня. Не выглядят ли мои намерения, думалось мне, как попытка уйти с фронта? Куда – в тыл? Нет, отвечал я в таких случаях самому себе. Я просто добиваюсь перевода с одного фронта на другой – с дипломатического на идеологический. И этим ответом утверждался в мысли довести свои стремления до логического конца.
21 июля я получил указание В. М. Молотова выехать в Москву в связи с одним заданием, тему которого он не уточнил. Гадая о цели вызова, я не исключал и предположение, что речь в Москве пойдет о последствих моих апрельско-майских демаршей по давно наболевшему вопросу.
Приняв во внимание, что телеграмма Молотова не содержала повелительно звучащих слов «немедленно», «срочно» и т. д., я готовился в дорогу без особой спешки.
Прибыв в Москву 1 августа, В. М. Молотова я там не застал. После парижского Совещания министров иностранных дел СССР, Англии и Франции в июне – июле он, как мне сообщили, уехал в отпуск в Сочи. В этом чувствовалось некое новое веяние в работе министерства, в котором слово «отпуск» было на многие годы изгнано из лексикона.
Это новшество, свидетельствовавшее о наступлении более спокойных времен, натолкнуло и меня самого на мысль об отпуске. Не отдыхал я с 1939 года.