– У ваших соотечественников, – говорил он, обращаясь к Блумам, – я далеко не всегда обнаруживал понимание того фундаментального факта, что мы, ваши британские кузены, уже два года подряд воевали бок о бок с вами против нашего общего врага. – В тоне его голоса ощущались обида и возмущение. – Многие из моих слушателей не скрывали своего убеждения, что мы, британцы, чуть ли не вставляем палки в колеса союзнической военной машины.
– Но чего вы хотите от провинциальной публики, – примирительно произнес Соломон Блум. – Мудрость тамошних доморощенных политиков не идет далее того, что они вычитывают из газет. А некоторые наши газетенки, не буду этого отрицать, зачастую разжигали враждебность к Англии.
– Вы абсолютно правы, – согласился посол. – И это сказалось не только в отношении страны, которую я представляю, но и меня лично. Да, да, лично. Во время выступлений я неоднократно слышал выкрики о себе весьма… да, весьма неприятного свойства. Точнее, даже совсем неприличные. А в Детройте мне устроили форменную обструкцию. Мало того, что в зале поднялся шум, так еще, представьте, меня забросали помидорами и яйцами.
– Какой скандал! – потрясенно воскликнула мисс Блум. – И вы, конечно, тут же демонстративно покинули митинг?
– Нет, не сразу, – с кислой улыбкой возразил незадачливый оратор. – У меня хватило присутствия духа парировать эти безобразные выходки. Я указал на разбитые яйца – одно из них угодило мне в грудь, а другое в коленную чашечку – и заметил: «Завидую американцам, которые могут позволить себе роскошь швыряться столь важными продуктами. У нас в Англии их ценят на вес золота и весьма скупо распределяют по карточкам».
Признаюсь, что, слушая повествование бывшего министра иностранных дел, я не испытывал к нему сочувствия – слишком уж одиозной фигурой выглядел в моих глазах этот человек. Но я не мог остаться равнодушным к самому факту хулиганских выходок по отношению к представителю другой страны, обладавшему дипломатическим иммунитетом. Я высказал соответствующие соображения на этот счет, адресуя их председателю комитета по иностранным делам. Но Соломон Блум с невозмутимым видом взглянул на Галифакса.
– Насколько мне помнится, ваше превосходительство, государственный департамент принес вам тогда свои извинения.
– Да, конечно, – флегматично кивнул Галифакс. – Только это не значит, что инциденты подобного порядка тем самым исчерпываются.
На это конгрессмен лишь пожал плечами.
Нашему «квинтету» не суждено было существовать дольше. К нам подошло несколько гостей, чтобы распрощаться со мной и моей женой. Тотчас же распрощалось и все «трио». Мы поспешили на свой пост в холле, где уже снова несли вахту Сараевы и Скрягины. Наша заключительная хозяйская обязанность была облегчена тем, что многие гости ушли «по-английски», не прощаясь. Тем не менее на пожимание рук задержавшихся ушло еще добрых полчаса.
Это был второй массовый прием, устроенный мною. Первый состоялся в Каире в XXVI годовщину Красной Армии, собрав тогда около 300 гостей. Теперь их было более тысячи. Но как выяснилось позже, уже в мае, «более тысячи» – это тоже еще не предел, когда для такого грандиозного приема имеются достаточно веские поводы.
3. Последние месяцы войны
8 марта в Вашингтон после длительного отсутствия вернулся Громыко.
На беседу о наиболее существенных вопросах, решенных посольством в его отсутствие, мне и Громыко понадобилось около часа и примерно столько же на мои расспросы о ходе конференции в Ялте, о московских и наркоминдельских новостях и т. п. Против обыкновения на сей раз посол не прибегал к своему жесткому лаконизму. Вообще его отношение ко мне изменилось к лучшему, не потеряв, правда, официального характера.
В первых числах апреля Громыко дал завтрак в честь трех представителей госдепартамента, вместе с которыми ему предстояло участвовать в конференции Объединенных Наций в Сан-Франциско. С одним из них – государственным секретарем Эдвардом Стеттиниусом я свел знакомство еще в январе, с двумя другими – Уильямом Клейтоном и Олджером Хиссом встретился впервые.
Помощник государственного секретаря У. Клейтон был довольно значительной фигурой, представляя в госдепартаменте монополистические группы южных штатов.
В отличие от Клейтона Олджер Хисс был профессиональным дипломатом. В госдепартаменте он работал с 1936 года, занимая в последние годы должность заместителя директора канцелярии по специальным делам. Он участвовал в переговорах в Думбартон-Оксе, как эксперт присутствовал на Крымской конференции.
Во время завтраков Хисс держался очень непринужденно, остроумно рассказывал занятные истории из дипломатического фольклора и оставил бы о себе впечатление как о приятном собеседнике, если бы не допустил промаха, непростительного для опытного дипломата. Так, в разговоре о предстоящей конференции в Сан-Франциско он неожиданно позволил себе несколько критических замечаний о советской дипломатии, основываясь на собственных наблюдениях, в том числе во время переговоров в Думбартон-Оксе. Свои замечания он резюмировал так:
– В общем, странные дипломаты эти русские. Они выкладывают напрямик свои максималистские предложения и потом упорно цепляются за них как за единственный и возможный выход. Им определенно не хватает гибкости и маневренности.
Явная бестактность гостя вызвала за столом некоторое замешательство. Громыко нахмурился, приняв, судя по всему, слова Хисса на свой счет. Я же понял их шире, как суждение о советской дипломатии в целом и решил не оставлять их без отпора.
– Прелюбопытные откровения преподнесли вы нам, мистер Хисс, – сказал я. – С такими дипломатами, как вы их изобразили, наверняка никогда каши не сваришь. А как, по-вашему, эти странные русские и в Ялте придерживались такой же странной тактики?
– Боже упаси! – с осуждением в голосе опередил ответ Хисса Стеттиниус. – Ялта стала высшей академией дипломатии и продемонстрировала нам лучшие образцы разумных компромиссов по самым трудным проблемам. Я не могу не восхищаться широтой взглядов Сталина и его дипломатической гибкостью.
Досадный инцидент был этим закрыт. А сконфузившийся Хисс до самого ухода так и не обрел вновь своей живости и непринужденности.
Я не мог понять, что толкнуло его в тот день на столь, мягко выражаясь, легковесное суждение о советской дипломатии, не говоря уже об его неуместности за столом советского посольства. Ведь в других случаях – а я встречался с ним и впоследствии – он был примером корректности и благожелательности, и так считал не только я. Но еще более непонятное было впереди…
В начале 1947 года преуспевающий дипломат Олджер Хисс добровольно оставил службу в госдепартаменте и занял пост президента Фонда Карнеги, должность не столько почетную, сколько высокооплачиваемую. А в 1948 году, когда в США свирепствовал маккартизм, он, к всеобщему недоумению, пал одной из первых ее жертв. Пресловутая комиссия по расследованию антиамериканской деятельности обвинила его ни много ни мало в шпионаже в период работы в госдепартаменте. Несмотря на всю голословность подобного обвинения, несмотря на то, что сфабрикованные Федеральным бюро расследования «документы» были на суде признаны фальшивками, после длительной судебной волокиты Олджер Хисс был выпущен только в 1954 году с опороченной репутацией, что навсегда закрыло для него двери правительственных учреждений и деловых организаций.
9 апреля в Вашингтоне открылась сессия Комитета юристов Объединенных Наций, в компетенцию которого входила разработка проекта статуса будущего Международного суда ООН для последующего рассмотрения его в Сан-Франциско. В работе комитета приняла участие советская делегация в составе двух специалистов по вопросам международного права профессоров С. А. Голунского и С. Б. Крылова и представителя посольства в моем лице. Возглавлять делегацию В. М. Молотов поручил мне, поставив тем самым передо мною нелегкую задачу, ибо интересоваться проблемой Международного суда мне до сих пор не приходилось. За несколько дней до открытия сессии пришлось тщательно проштудировать вместе с обоими экспертами предварительные наметки проекта статута и всю относящуюся к ним документацию. От Наркоминдела я получил официальные указания о советской позиции по отдельным вопросам сессии и продолжал получать их в ходе сессии. Протекала она без особых осложнений и закончилась 17 апреля выработкой проекта, который был окончательно обсужден в Сан-Франциско и 24 октября 1945 года вступил в силу.