«Происходящее в Москве совещание трех министров уже дало свои положительные результаты. Предпринятые Вами и г-ном Бирнсом шаги как по вопросу о Японии, так и по вопросу о мирных договорах во многом облегчили дело… Уже теперь я считаю возможным сказать, что смотрю, в общем, оптимистически на результаты происходящего сейчас между нами обмена мнениями по актуальным международным проблемам и надеюсь, что это откроет дальнейшие возможности в деле согласования политики наших стран по другим вопросам».
Мимоходом замечу также, что послание И. В. Сталина от 23 декабря было одним из последних актов «дипломатии на высшем уровне», сыгравшим важную роль в объединении военных усилий в борьбе против общего врага. В новой обстановке она постепенно уступала место традиционной дипломатии внешнеполитических ведомств в лице их руководителей и дипломатических представителей на местах.
Коренные перемены в международной обстановке, вызванные окончанием второй мировой войны, настоятельно требовали политической ориентировки посольства со стороны Наркоминдела. Я и до этого считал необходимым, чтобы подобная ориентировка давалась нам более или менее регулярно, но практически она не проводилась. Теперь же потребность в таком инструктаже неизмеримо возросла.
Эти соображения побудили меня обратиться в первой декаде декабря к В. М. Молотову с просьбой о своей поездке в Москву, с тем чтобы лично доложить о делах посольства и получить от руководства наркомата указания для деятельности в новых условиях.
Ответ наркома был обескураживающим: из-за отсутствия в Вашингтоне Громыко отлучаться мне в данный момент из посольства нельзя. Правда, доводу об отсутствии Громыко явно не хватало убедительности. О сроке его возвращения в посольство не было сказано ни слова, как и о том, возвратится ли он в Вашингтон вообще. В самом деле, с 24 апреля 1945 года он заезжал в Вашингтон один раз на два дня и один раз на полдня. В то же время не являлось секретом, что он всецело занят делами постоянного представительства СССР при ООН и подготовкой к предстоящему открытию в Лондоне первой сессии Генеральной Ассамблеи ООН. Но формально он продолжал числиться послом, что делало мое положение в посольстве неопределенным.
Потребность проконсультироваться с руководством наркомата я ощутил с новой силой в конце декабря после решения московского совещания трех министров об учреждении в Вашингтоне Дальневосточной комиссии. Последняя наделялась весьма широкими полномочиями для выработки политической линии союзных держав по демократизации и демилитаризации Японии. В начале января 1946 года решением Совнаркома СССР А. А. Громыко был назначен главой советской делегации в этой комиссии, а я – его заместителем. Однако могла сложиться и такая ситуация, при которой ответственность легла бы на меня. Но мог ли я без основательной ориентировки заниматься важнейшими японскими проблемами, с которыми никогда практически не сталкивался?
Отзвуки моих сетований на эту тему можно найти в моей записи в дневнике от 8 января 1946 года. Но уже 15-го очередная запись начиналась мажорным сообщением о том, что накануне я получил от В. М. Молотова телеграмму с вызовом в Москву. Наконец-то! Кстати сказать, отпал и надуманный предлог об отсутствии А. А. Громыко: восторжествовала деловая необходимость, высказанная мною еще в декабре.
18 января, обстоятельно посвятив Ф. Т. Орехова во все текущие дела посольства, я тронулся в дальний путь.
Вылетел я из Нью-Йорка утром на военно-транспортном самолете – трансокеанские гражданские авиалинии к тому времени еще не действовали. Первую посадку самолет совершил в аэропорту Гандер на Ньюфаундленде, вторую – на острове Санту-Мария (Азорские острова), где пассажиры промаялись несколько томительных ночных часов в зале ожидания. Последняя посадка должна была произойти в Париже, но из-за низкой облачности аэропорт Орли нас не принял, и самолет часа через три приземлился… в Марселе, на американской авиабазе. Улетели мы с нее только на следующий день и без каких-либо дальнейших осложнений высадились в аэропорту Орли.
Многое показалось мне здесь странным. Все тут было американское: и самолеты, и летный и наземный персонал, и рослые военные полицейские, и барачного типа служебные помещения с английскими указателями на каждом шагу. Впечатление от всего этого создавалось такое, словно я попал на оккупированную американскими войсками территорию.
Покончив с необходимыми формальностями, я отыскал справочное бюро, назвал себя молодой девушке в форме сержанта и попросил ее соединить меня по телефону с советским посольством, что она с готовностью сделала. Из посольства мне ответили, что телеграмма из Вашингтона о моем приезде получена заблаговременно, но что точное его время из-за нерегулярности рейсов установить не удалось, в силу чего машину за мной не смогли прислать. Обещали выслать немедленно, но я от этой запоздалой услуги отказался, прикинув, что до гостиницы, где для меня забронирован номер, доберусь гораздо быстрее на такси.
У въезда в аэропорт я сел в первую попавшуюся машину, которая и доставила меня в отель. Там портье без задержки вписал меня в какой-то реестр, выдал ключ от номера и продовольственные карточки на питание в ресторане при отеле. Воспользовался я ими сразу же, как только привел себя в порядок.
После обеда я первым долгом направился в советское посольство, где повидался с послом А. Е. Богомоловым, моим давним коллегой по НКИД. Мы бегло обменялись наиболее интересными новостями по «своим» странам, обсудили некоторые из животрепещущих проблем того периода. В конце беседы Александр Ефремович с недоумевающим видом спросил:
– Послушай, Николай Васильевич, а что, собственно, произошло с твоим новым назначением? С год назад, когда я узнал о том, что тебя направили в Вашингтон, у меня не было и тени сомнения, что едешь ты на смену Громыко. Да и многие так думали.
– Прибавь к этим многим и меня, – рассмеялся я. – А заодно и Вячеслава Михайловича, который дал мне это понять еще в октябре позапрошлого года. – Я рассказал Богомолову о длительном междуцарствии в вашингтонском посольстве и о дополнительных сложностях в его работе, которые из этого вытекают.
Богомолов посочувствовал мне и выразил надежду, что в Москве «этой волынке» будет положен конец.
Вылетел я из Парижа в Берлин также американским военно-транспортным самолетом. В полете я коротал время, читая парижские и американские газеты. Они были полны комментариями о демонстративном уходе в отставку 20 января главы правительства Шарля де Голля и гаданиями о составе будущего кабинета.
Посадку наш двухмоторный «Дуглас» совершил в аэропорту Темпельгоф в американской зоне оккупированного Берлина. О гражданском транспорте в разрушенной и опустошенной столице «тысячелетнего рейха», конечно, и мечтать не приходилось. Добраться до Карлсхорста в восточной части Берлина, где находилась Советская военная администрация, помогла комендатура аэропорта, без всякой волокиты выделившая для этой цели армейский «джип».
Его разбитной водитель охотно согласился ехать не по кратчайшему, а по указанному мною маршруту – через центральные районы города. В предрождественские дни 1940 года я исходил их вдоль и поперек, видел много достопримечательностей. Теперь я опять увидел – в их новом, жалком обличье – и Унтер-ден-Линден, и Бранденбургские ворота, и здание рейхстага. Зрелище разрушений в центре Берлина производило жуткое впечатление, хотя за минувшие со дня капитуляции девять месяцев кое-что уже было сделано для расчистки от развалин.
В советской комендатуре меня приняли с должным уважением, пообещали на другой же день отправить самолетом в Москву, а пока что поставили на довольствие в офицерской столовой и дали комнату в общежитии для сотрудников военной администрации.