Пашка отошла в угол, убрала под пестрый платок волосы, заплетенные в косу.
— Дунька — жадина. Два воза сена мне не довезла: я вот в суд на нее подам.
Потом сердито сказала Григорию:
— Ты ко мне не приставай. Ни сенины у меня, ни травины — и в колхоз! Да с какими глазами я пойду туда? Это только Дунька бессовестная нагишом лезет. Дайте мне хоть на ноги встать…
Григорий ушел. Буран лютовал, гнал сухой, звонкий, как песок, снег. Все поле покрылось конусами и воронками. Григорий искал дорогу, нащупывал ногами тропку, но та ускользала из-под ног. Григорий вернулся к Пашкиному дому и устало прислонился к крыльцу.
Потом робко постучал в дверь. Долго не открывали. Он постучал еще раз:
— Прасковья Петровна!.. Паша!.. Я это… Бумагу на столе забыл… Пусти, Паша.
И тут же в сенях он схватил Пашку за руку и, как прежде, сбивчиво и бестолково зашептал:
— Я, Паша, не слушаю Дуньку… Никого не слушаю… Ну, пусть маленький в Славку будет, пусть… мне наплевать… Я все программы читал… не имею никаких предрассудков. Пойдем, Паша. Какая жизнь будет! Я — в сельсовете, ты — в колхозе. Эх, Паша!..
— Да пусти, леший!.. Застудишь меня! — Пашка вытолкала Григория из сеней.
Григорий не искал больше тропку. Он лез сугробами. Добравшись до первых бревен, он сел и принялся выбивать из валенок снег.
Пашке не спалось. Приход Григория все перепутал. И слова Дуньки не давали покоя. А главное — мечты, сладкие, душистые, как роса с цветов по утрам.
Вот лето. Луг. Они убирают со Славкой сено. А маленький Ромка лежит на копне, как в люльке, пускает пузыри и сучит тугими, точно перетянутыми ниточками, ножонками.
Кричит сын, требует грудь, и Пашка идет к нему степенно, важно, хотя Славка и торопит ее.
«Пусть его, пусть, — думает она о сыне. — От крика крепче будет… Пусть!»
А кругом шум, споры. Говорят, что в артели будет не так уж все хорошо и ладно, — люди соберутся разные, каждый начнет тянуть в свою сторону.
У нее же свой мир и счастье: сын, Славка, копны сена, своя метка на сене — лоза ольховника с тремя зарубками.
Перед родами, как перед праздником, Пашка принарядила свой дом. Протерла стекла, сняла с углов паутину, зеленое пятнистое зеркало обвила бумажными цветами, в уголок зеркала вставила фотографию Славки.
Одно тревожило Пашу: от Славки давно уже не было писем, хотя она ему писала часто и подробно.
— Что там письма! — говорила Анисья. — Ради такого случая пора бы молодому Крякунову и самому приехать…
— Страда у него сейчас… экзамены. Но он приедет, приедет… — успокаивала Пашка себя и мать.
Анисья с грустью смотрела на дочь и как-то раз, когда Григорий зашел в избу к Пашке, попросила его:
— Удружи, Гриша, кликни Славку из города!
Григорий без шапки, на цыпочках, подошел к пологу, за которым лежала Пашка, и, склонясь, страдальчески шепнул:
— Прасковья Петровна!.. Паша!.. А может, не надо Славку? С убеждением в душе говорю: наши комсомольцы все для вас сделают. Акушерку вам привезем…
За пологом болезненно вскрикнули.
Григорий ушел, запряг колхозную лошадь и погнал в район. На телеграфе растолкал локтями очередь, пролез к окошку и, взяв бланк, написал:
«Посевная срочная! Крякунову. Поиграл с девкой, изволь приезжать. Пашка человека рожает».
Славка не приехал…
Уже барахтался рядом с Пашкой сын, красный, с мокрыми волосиками. И радость наполняла Пашку. Но мимолетна была радость. Тяжелая болезнь потушила ее, как ветер огонь лампы.
По ночам в горячечном бреду кричала Пашка:
— Бросил он меня, бросил!.. Ой, люди, держите Славку, ведите ко мне!..
Пашка открыла глаза. На полу лежали квадратные солнечные блики. На одном из квадратов нежилась кошка с котятами.
Рука Паши отдернула полог. Глаза ее искали ребенка.
— Мама! Где он?
— Тс-с-с!.. — шикнули на Пашку.
Из угла, с огромного сундука, окованного железом, поднялась грузная женщина, закутанная в шаль, и подошла к Пашке. Пол скрипел под ее ногами.
— С наследником, Пашенька! Спит он вон в люльке… Накричался и спит.
Женщина уже успела потрогать Пашке лоб, поправила подушку, подоткнула одеяло.
— Вот и ты, жалостливая моя, голос подала. Значит, на поправку пойдешь. Ишь хворь-то как тебя скрутила — кровинки в лице нет!
Пашка узнала женщину. Это была Василиса, жена Никодима.
— А где мать? — с тревогой спросила Пашка, оглядывая избу.
— К Дуньке на денек ушла. Не живется ей здесь… И с чего бы — ума не приложу… — торопливо пояснила Василиса, ставя перед Пашкой пирог и чашку с медом. — Кушай, жалостливая моя, поправляйся. Вот медку попробуй — дедушка прислал… Уж очень он внуку рад.
— Внуку рад? Никодим? — нетвердо переспросила Пашка, показав на люльку. — Вот ему?
— Ему, ему… Филечке… окрестили мы тут мальчика, пока ты болела. Филиппом назвали. Дедушку у Славочки так величали. Имя хорошее, христианское. Никодим доволен, помолодел даже. До родов-то, правда, серчал, а как внука увидел, все простил…
Пашка поднялась с постели. Ноги еле держали ее. После родов целый месяц болела Пашка.
Путь преградили вещи. Огромный черный комод мешал подойти к люльке. Тонконогие венские стулья подставляли ножки. Трюмо, засиженное мухами, сундук, окованный железом, узлы одежды…
— Это чье? — растерянно спросила Пашка.
— Ваше, жалостливая моя, ваше. Твое да Славочкино, — сказала Василиса. — Дом вам обряжаем, живите себе…
— А он… он здесь?
— Славочка-то? Сегодня ждем. Никодим на станцию за ним поехал.
— Неправда!.. Нечего у вас Славке делать… Он ко мне приедет, — вдруг зло закричала Пашка. — И добра вашего нам не надо! Сами наживем!
У Пашки кружилась голова, она пошатнулась и опустилась на стул. Как в хороводе, плыли перед ней комод, стулья, трюмо, сундуки, Филипп в люльке.
Василиса засуетилась:
— Ты ляг, Пашенька, ляг! Что старое вспоминать?! Ну, посерчали мы, старики, а теперь и на мировую идем. Никодим для внука ничего не жалеет… И ты уж, невестушка, не серчай на нас, позволь тебя доченькой величать…
Пашка отмахнулась:
— Уж вы оставьте меня… Идите-ка лучше домой.
— И впрямь побегу! Может, и наши приехали, — заторопилась Василиса.
Пашка наклонилась над люлькой.
— Филипп, Филька! — шептала она, и глаза набухали злыми слезами.
Разве не берегла она для сына дорогое имя: «Роман, Ромка, Ромочка!..» Они выбирали со Славкой это имя в ту далекую ночь под яблоней, как лучшее зерно из вороха пшеницы.
Имя было проверено на слух, стало родным, с ним сжились.
Она со Славкой вступила в жизнь, гордая своей любовью и бедностью. Она верила в свои руки, жадные до работы. Так зачем же теперь Крякуновы лезут со своим родством, громоздят на их пути комоды и сундуки?
А может, все это делается с согласия Славки, с его ведома? Нет, нет, Славка не их породы, не крякуновской, он совсем другой…
Скрипнула дверь. Дунька ввела сухорукую Анисью, насмешливо оглядела избу и вещи:
— Здорово живешь, молодая Крякуниха!
После раздела дома Пашка почти не встречалась с сестрой. Дунька изменилась: похудела, выпрямилась, глаза смотрели смело, ходила она в мужском полушубке.
— Здравствуй, сестрица! — ответила Пашка и обернулась к матери: — Зачем все это?
— Говорила я, дочка, — вздохнула Анисья. — Да разве меня кто слушает… Я слову рукой не могу помочь. А Крякуновы, они прут и прут… С узлами, сундуками… Все сени заняли… И все по ночам, по ночам… Беда, вишь, над домом собирается, вот и суетятся.
— Беда? Какая беда?..
— Чуют Крякуновы, что раскулачат их скоро, вот и прячут добро по чужим щелям, — насмешливо пояснила Дунька, прихорашиваясь перед трюмо. — Ради такого случая тебя даже невесткой признали.
— Раскулачат?! — вырвалось у Пашки.
— Непременно! А твоего батюшку нареченного, Никодима, из села вышлют.
Пашка прошла к кровати и легла за полог. Руки ее дрожали, лицо горело.