«А, вот что!-скажет oн. — Taк, так… Вежливость понадобилась… Я-то думал, мы люди свои… да что там, ладно!.. Будь по-твоему». И станет вести себя с обидной, подчеркнутой вежливостью. Вот разница между домом и «светом»: дома светские манеры свидетельствуют как раз о невежливости. Домашняя учтивость совсем иная. Прекрасный ее пример вы найдете в «Тристраме Шенди». Дядя Тоби не вовремя заговорил о своей любимой фортификации. Отец не выдержал и прервал его. Потом он увидел его лицо; понял, как брат удивлен и обижен — не за себя, конечно, а за высокое искусство, — и тут же раскаялся. Он просит прощения, братья мирятся, и, чтобы показать, что никакой досады нет, дядя Тоби возвращается к прерванному рассказу.

Мы еще не говорили о ревности. Надеюсь, вы не думаете, что ею страдают только влюбленные; а если думаете — посмотрите на детей, на слуг и на животных. В привязанности она очень сильна и вызвана тем, что этот вид любви не терпит перемены. Связано это и с тем, что для привязанности совершенно не важна «любовь-восхищение». Мы не хотим, чтобы привычный облик стал красивей, характер — лучше, разум — шире. Перемена — враг привязанности.

Скажем, брат и сестра или два брата растут вместе. Они читают одни и те же книжки, карабкаются на одно и то же дерево, вместе играют, вместе начинают и бросают собирать марки. И вдруг у одного из них появляется новая жизнь. Другой не входит в нее, он выброшен, отброшен. Ревность тут родится такая, что и в драме подобной не найдешь. Это еще не ревность к друзьям, это ревность к самому предмету увлечения — к музыке, к науке, к Богу. Она доходит до смешного. Обиженный называет «все это» глупостями, не верит обидчику, обвиняет его в позерстве, прячет книги, выключает радио, выбрасывает бабочек. Привязанность — самый инстинктивный, самый животный вид любви, и ревность ее — самая дикая.

Не только дети страдают этой ревностью. Посмотрите на неверующую семью, где кто-нибудь обратился, или на мещанскую семью, где кто-нибудь «пошел в образованные». Я думал, что это ненависть тьмы к свету, но ошибался. Верующая семья, где кто-то стал атеистом, ничуть не лучше. Это просто реакция на измену, даже вроде бы на кражу. Кто-то (или что-то) крадет у нас нашего мальчика (или девочку). Он был один из нас, стал одним из них. Да по какому праву?! Так хорошо жили, никому не мешали, а нас обидели…

Иногда такая ревность усложняется, удваивается. С одной стороны, конечно, «все это» — глупости. С другой — а вдруг в этом что-то есть? Вдруг и правда чем-то хороши книги, музыка, христианство? Почему же мы этого не видели, а он увидел? Что он, лучше нас? Да он сопляк, мы же старше… И ревность возвращается на круги своя: умнее «нас» он быть не может, значит, все это глупости.

Родителям в таких случаях лучше, чем братьям или сестрам. Дети их прошлого не знают, и они всегда могут сказать: «У кого не было! Ничего, пройдет…» Возразить на это невозможно — речь идет о будущем, обидеться нельзя — тон очень мягкий, а слушать обидно. Иногда родители и впрямь верят себе. Более того, иногда так и выходит.

«Ты разобьешь сердце матери!» Это викторианское восклицание нередко оказывалось верным. Близким очень тяжело, когда кто-нибудь из семьи спустился ниже нравственной ее системы — играет, пьет, содержит певичку. К несчастью, так же тяжело, если он поднялся выше. Охранительное упорство привязанности — о двух концах. Здесь, на домашнем уровне, повторяется самоубийственная воспитательная система, которая не терпит мало-мальски самостоятельных и живых детей.

До сих пор мы говорили об отходах привязанности-нужды. У привязанности-дара-свои искажения.

Я вспоминаю миссис Скорби, умершую не так давно. Семья ее на удивление посвежела. Муж не глядит затравленно и даже иногда смеется. Младший сын оказался не таким уж мрачным. Старший, который только спал дома, теперь никуда не ходит и трудится в саду. Дочь, которую считали «болезненно-хрупкой», ездит верхом, танцует ночи напролет, а днем играет в теннис. Даже собака бегает по улице и знается с другими псами.

Миссис Скорби часто говорила, что живет для семьи. Она не лгала. Все у нас знали, что так оно и есть. «Вот это жена! — говорили люди. — Вот это мать!» Стирала она сама, и стирала плохо, но ни за что на свете не соглашалась отдать белье в прачечную. Когда бы кто ни вернулся, его ждал горячий ужин, даже в середине лета. Муж и дети умоляли ее, плакали, заверяли, что больше любят холодное. Ночью она не ложилась, пока все не придут. В два ли часа утра, в четыре ли вы находили на кухне худую, изможденную женщину, с немым упреком глядевшую на вас. Конечно, члены ее семьи старались приходить пораньше. Она сама шила, по ее мнению, очень хорошо, и только отпетый мерзавец смог бы отказаться от ее изделий. (Священник рассказывал, что после ее смерти семья отдала «для бедных» больше вещей, чем весь приход, вместе взятый.) А как она заботилась о здоровье близких! Она несла одна бремя таинственной болезни, которой страдала дочь. Врач, старый ее друг, разговаривал только с ней, пациентка ничего о себе не знала. Зачем ей волноваться? Мать жалела и пестовала ее, готовила диетическую еду, варила кошмарные напитки, поднимающие тонус, подавала все в постель. Остановить ее никто не мог. Но родные, люди хорошие, не могли и лениться, пока она трудится. Они ей помогали — помогали ей делать для них то, что им не было нужно. Собаку она тоже изводила, но та, за отсутствием совести, все же вырывалась на помойку или к соседу-псу.

Священник говорит, что миссис Скорби обрела мир. Будем надеяться, что это правда. А вот семья ее несомненно мир обрела. Нетрудно понять, в чем здесь ошибка. Материнская любовь — прежде всего дар. Но дарует она, чтобы довести ребенка до той черты, после которой он в этом даре нуждаться не будет. Мы кормим детей, чтобы они со временем сами научились есть; мы учим их, чтобы они выучились, чему нужно. Эта любовь работает против себя самой. Цель наша — стать ненужными. «Я больше им не нужна» — награда для матери, признание хорошо выполненного дела. Но инстинкт по природе своей этому противится. Он тоже хочет ребенку добра, только — своего, от матери исходящего. Если не включится более высокая любовь, которая хочет любимому добра, откуда бы оно ни исходило, мать не сдается. Чаще всего так и бывает. Чтобы в ней нуждались, мать выдумывает несуществующие нужды или отучает ребенка от самостоятельности. Совесть ее при этом чиста; она не без оснований думает, что любовь ее — дар, и выводит из этого, что эгоизма в ней нет.

Касается это, конечно, не только матерей. Любая привязанность-дар может к этому привести, например любовь опекуна к опекаемому. Эмма у Джейн Остен хочет счастья Гарриет Смит, но только такого, которое приготовила сама Эмма. Опасность эта очень сильна в моей профессии. Университетский преподаватель должен дать ученику столько, чтобы тот не нуждался в нем, более того, чтобы тот мог стать его соперником и критиком. Мы должны радоваться, когда это случится, как радуется учитель фехтования, когда ученик выбьет у него шпагу. Многие и радуются; но не все.

Я достаточно стар, чтобы помнить доктора Кварца. Ни в одном университете не было такого хорошего и усердного учителя. Он буквально отдавал себя ученикам, и они его любили, почитали. Когда он перестал заниматься с ними, они не оставили его, часто заходили к нему и долго с ним спорили. Но вот — через месяцы или через недели — наступил роковой вечер, когда им сказали, что доктора нет дома. Так его с тех пор и не было. Дело в том, что они посмели с ним не согласиться. Встретившись с той самой независимостью, которую он воспитывал, доктор Кварц ее не вынес. Вотан создал свободного Зигфрида, а увидев, что Зигфрид свободен, разгневался. Доктор Кварц был несчастным человеком.

Страшная нужда в том, чтобы в нас нуждались, находит выход в любви к животным. Фраза «Он (она) любит животных» не значит ничего. Любить животных можно по-разному. С одной стороны, домашнее животное — мост между нами и природой. Всем нам бывает грустно оттого, что мы, люди, одиноки в мире живого — почти утратили чутье, видим себя со стороны, вникаем в бесчисленные сложности, не умеем жить в настоящем. Мы не можем и не должны уподобляться животным. Но мы можем быть с ними. Животное достаточно личностно, чтобы предлог "с" выступил во всей своей силе; и все же оно — небольшой комок биологических импульсов. Собака или кошка тремя лапами стоит в природе, одной — там, где мы. Животное — это посланец. Кто не хотел бы, как сказал Бозанкет",31 «направить посла ко двору великого Пана»? Человек с собакой или с котом затыкает дыру в мироздании. Но, с другой стороны, животное можно воспринять неправильно. Если вы хотите быть нужным, а семье удалось от вас увернуться, животное может заменить ее. Несчастное создание принесет вашим родным большую пользу, вроде громоотвода; вы будете так заняты тем, чтобы портить ему жизнь, что у вас не хватит времени портить жизнь им. Собака подойдет тут больше кошки. Говорят, лучше всего — обезьяны. Животному вашему, конечно, не посчастливилось. Но может быть, оно не сумеет понять, как вы ему навредили; а если и сумеет, вы о том не узнаете. Самый забитый человек нет-нет да взорвется и выскажет все как есть. На ваше счастье, животное лишено дара речи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: