Обычно я сидел на низенькой скамеечке, прислонившись к консоли камина, и читал, держа в руках книгу под таким углом, чтобы на нее падал огонь, и временами включался в общий разговор. Мену устраивалась на приступке камина, и, когда пламя начинало замирать, она ворошила поленья или подкладывала вниз веточки – запас их хранился под скамейкой.

В своем посмертном письме – я знал его наизусть – дядя советовал мне читать Библию и добавлял, что «не надо останавливаться на нравах, главное в ней – мудрость». Но я был настолько увлечен своим Мальвилем и после смерти дяди у меня оказалось столько забот с моим конным заводом, что я так и не удосужился выполнить его пожелание. Но теперь, хотя я был измотан пуще прежнего, я каким-то образом сумел выкроить для этого время, теперь оно, как ни странно, стало словно бы податливее.

В тот вечер, когда Красотка подарила нам Вреднуху (смешно подумать, что на ее нрав могло повлиять данное ей имя, но в жизни своей я не встречал лошади более строптивой, а ведь родилась она от нашей смирной Красотки), наше сумерничанье в большой зале, как я уже говорил, было особенно унылым. Мы поужинали в полном молчании. Потом расставили стулья и уселись у очага, Момо и Мену расположились друг против друга на приступках, а я привалился спиной к консоли; молчание длилось так долго, что мы были почти благодарны Колену, когда он заметил, что через двадцать пять лет на земле вообще не останется больше ни одной лошади.

– Почему же через двадцать пять! – воскликнул Пейсу. – Ей-богу, я видел у Жиро – не у того, что жил в Вольпиньере, а у Жиро из Кюсака – мерина, которому шел двадцать восьмой год, слеповатый, правда, был и от ревматизма на ходу поскрипывал, но Жиро на нем еще обрабатывал свой виноградник.

– Ладно, допустим, даже через тридцать, – сказал Колен, – всего на пять лет больше. Через тридцать лет успеет околеть даже Вреднуха. И Амаранта тоже. К тому времени не будет уже и нашей Красотки.

– Да замолчи ты! – прикрикнула Мену на сына, сидящего, вернее, лежащего напротив нее. Момо заревел, услыхав о будущей кончине своей любимицы. – Ведь говорят не о том, что случится завтра, а о том, что будет через тридцать лет, а через тридцать лет с тобой-то самим что станет, дубина ты стоеросовая?

– Ну, еще бабушка надвое сказала, – заметил Мейсонье. – Сейчас Момо сорок девять, через тридцать лет ему будет семьдесят девять-не такая уж это старость.

– Вот что я тебе на это скажу, – ответила Мену. – Моя матушка умерла девяноста семи лет, но я не надеюсь дожить до ее возраста, особенно сейчас, когда врачей нету. Привяжется какой грипп – и капут.

– Это ты зря, – возразил Пейсу. – Ведь когда и были врачи, в деревне к ним не часто обращались, а люди жили подолгу. Ну, хоть, например, мой дед.

– Ладно, возьмем пятьдесят лет, – продолжал Колен с ноткой раздражения в голосе. – Через пятьдесят лет никого из нас уже не будет в живых, никого, разве только Тома, ему будет в ту пору семьдесят пять. Вот, старик, имеешь шанс повеселиться, когда останешься один в Мальвиле.

Залегла такая тяжелая тишина, что я поднял голову, оторвавшись от книги, – впрочем, сегодня я не прочел ни строчки, настолько тяжко у меня было на сердце после рождения Вреднухи. Я не видел лица Мену, поскольку она сидела позади меня, и плохо видел скорчившегося Момо-из-за дыма и отблесков пламени, – зато я мог разглядеть остальных четырех человек, сидевших лицом к камину, так что мой пристальный взгляд не стеснял их.

Тома, как обычно, был невозмутим. Стоило только посмотреть на добрую круглую физиономию Пейсу, с крупным ртом, мясистым носом, большими, слегка навыкате глазами и таким низким лбом, что казалось, еще немного – и полоска волос наползет на брови, чтобы понять, как ему тяжело. Хотя, пожалуй, горе Колена вызывало еще большую тревогу. Это горе не согнало с его лица обычной улыбочки, зато лишило ее всякой веселости. Мейсонье походил сейчас на собственную старую фотографию, потускневшую в ящике стола. Вроде он был все тот же, то же худое, длинное лицо, точно лезвие ножа, близко посаженные глаза и щеточка волос над узким и высоким лбом. Но у него в душе что-то погасло.

– Совсем не обязательно, – сказал Пейсу, повернувшись к Колену. – Совсем не обязательно, что Тома, хоть он сейчас самый молодой, останется последним в Мальвиле. Если так считать, то на кладбище в Мальжаке лежали бы одни старики, а ты сам знаешь, что лежат там не только они. Не в обиду тебе, Тома, будь это сказано, – слегка наклонившись к нему, добавил он с обычной своей крестьянской вежливостью.

– Во всяком случае, если я останусь один, долго раздумывать я не стану, – невозмутимо проговорил Тома, – на донжон – и бац оттуда!

Я рассердился на Тома за эти слова, он не должен был так говорить при этих людях, переживавших тяжелейшую душевную депрессию.

– А я вот, мой милый, думаю совсем по-другому, – сказала Мену. – Если бы я, например, осталась в Мальвиле одна, я бы не полезла прыгать с башни, кто бы тогда за скотиной стал ходить?

– Правильно, – одобрил Пейсу, – скотину не бросишь.

Я был ему благодарен, что он сразу и так горячо откликнулся на эти слова.

– Скажешь тоже, – возразил Колен с горьким оживлением, так не похожим на беззаботную веселость, которой раньше было окрашено каждое его слово, – скотина прекрасно и без тебя обойдется Не сейчас, конечно, когда все кругом погорело да про пало, а вот когда снова трава вырастет-открой им тогда ворота, Аделаида и Принцесса сами раздобудут себе все, что им надо.

– А потом, – сказала Мену, – что ни говори, с животными тоже можно компанию водить. Вот помню я, когда Полина осталась одна на ферме – у мужа ее приключился удар и он сорвался с прицепа, а ихнего сына убило во время алжирской войны, – она мне говорила: ты не поверишь, Мену, но я целый день со скотиной разговариваю.

– Полина была совсем старая. А люди, чем старше, тем больше хотят жить. Прямо даже не пойму, почему это так.

– Поймешь, когда сам состаришься, – ответила Мену.

– Ты это на свой счет не принимай, – тут же поправился Пейсу, как человек деликатный, он всегда боялся кого-то обидеть. – Да разве тебя можно сравнить с Полиной? Та едва ноги таскала. А ты все бегаешь, все бегаешь.

– Да, правильно, все бегаю! – отозвалась Мену. – И добегаюсь, видно, до того, что в один прекрасный день окажусь на кладбище. Да не реви ты, дурень здоровый, – добавила она, обращаясь к Момо, – ведь говорят тебе, это еще не завтра будет.

– А я, – сказал Мейсонье, – с тех пор как у Аделаиды и Принцессы появился приплод, я все об одном думаю. Через пятьдесят лет на земле не будет ни одного человека, а коров и свиней разведется до черта.

– Верно, – сказал Пейсу, упершись огромными руками в широко расставленные колени и подавшись всем телом к огню. – Я об этом тоже думал. И знаешь, Мейсонье, я прямо с ума схожу, как представлю себе, что вокруг Мальжака снова стоят леса, луга зеленые, коровы бродят – и ни одного человека.

Снова залегло молчание, все мы мрачно и тупо уставили на языки пламени, как будто там мелькали картины будущего, каким нам живописал его Пейсу: вокруг Мальжака поднялся молодой лес, зеленеют луга, пасутся коровы-и нигде ни одного человека Я смотрел на своих приятелей и видел на их лицах отражение собственных мыслей. Человек-единственный вид животного, способный постичь идею собственной смерти, и единственный, кого мысль о ней приводит в отчаяние. Непостижимое племя! С каким ожесточением они истребляют друг друга и с каким ожесточением борются за сохранение своего вида!

– Так вот, – сказал Пейсу, будто подвел итог долгим размышлениям. – Выжить-это еще не все. Чтобы жизнь тебя интересовала, нужно знать, что она будет и после тебя.

Он, должно быть, подумал об Иветте и двух своих детях, потому что его лицо вдруг окаменело и сам он словно застыл и так и сидел, упершись руками в колени, с полуоткрытым ртом, глядя остановившимися глазами на огонь.

– Ведь еще неизвестно, – немного помолчав, сказал я, – может быть, выжили не только мы одни. Мальвиль спасла прикрывающая его с севера скала. Как знать, может, люди уцелели и в других местах, и, может, даже недалеко отсюда, если у них оказалась такая же надежная защита, как у нас.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: