Другой образ, менее зыбкий, является мне во сие, из ночи в ночь, и почти без изменений. Ясным утром я спускаюсь по лестнице в Симьезе над Ниццей. Эта лестница знакома мне до боли, хотя в жизни я спускался по ней лишь раз. Широкая лестница, ярко залитая волнами солнечного света, льющегося сквозь высокие окна. Мне снится, что навстречу мне по этой лестнице бежит, грациозно уронив руки вдоль бедер, совсем молоденькая девушка с распущенными волосами. Красивая грудь ее чуть вздрагивает от бега. Когда она достигает площадки, разделяющей два лестничных марша, бьющее сзади солнце золотит ее волосы. Между нами остается всего несколько ступенек, она бежит, подняв ко мне лицо, и, хотя я ее не знаю, девушка приветливо улыбается. Улыбаются ее губы, улыбаются глаза. И это все. Но я чувствую себя (как бы поточнее сказать) словно помолодевшим и обновленным, будто только что вдохнул аромат лилий.
Прошлой ночью я проснулся сразу после этого сна, и возвращение к реальности было особенно тягостным. Вместе с нечеловеческой тоской я ощутил и физическую боль. Казалось, что грудная клетка безжалостно давит на сердце, и, оттого что боль эта слилась с моим отчаянием, меня охватило ужасное ощущение своего одиночества. Точнее, одиночество стало для меня сейчас словно физическая боль, засевшая в груди. Я сел на постели, глубоко вздохнул и, к моему великому изумлению, мне это удалось. И сердце, и легкие работали как обычно, у меня ничего не болело, только сильно теснило грудь и было странное чувство, что напряжение все нарастает, еще немного – и что-то во мне оборвется. Разрядка не заставила себя ждать – из глаз ручьями хлынули слезы.
И пока беззвучные слезы лились по моим щекам, в голове, как назойливый припев, звучала изводившая меня мысль: я не женат, у меня нет детей. Человеческому роду приходит конец. И я увижу этот конец. Потому что вдруг я пришел к нелепому убеждению, что все мои приятели, даже Тома, который на целых семнадцать лет моложе меня, уйдут раньше и я останусь совсем один. И мне представилось, как, старый и сгорбленный, я без конца шагаю по огромным комнатам замка и шаги мои гулко отдаются под сводами парадной залы, моей спальни в донжоне и в подвале.
Это была первая светлая ночь после Происшествия, а возможно, просто уже наступило утро. Рядом со мной, на диване, куда более низком, чем моя деревенская кровать с ее высокими ножками, я различаю лицо Тома, он лежит, смежив веки, прижавшись щекой к подушке, и в позе его чувствуется что-то беспомощное; одеяло он натянул до самого подбородка да еще подоткнул его под затылок, защищаясь от потоков холодного ветра, врывающегося в окно. Я невольно вновь залюбовался красотой этого лица, с его классически правильным носом и великолепным рисунком рта и щек. Я заметил, что во сне у него пропадало обычное для него выражение суровости. Больше того, в нем появлялось что-то ребячье, беззащитное. Светлая бородка его отрастала медленно. Он брился через день. И так как он побрился только вчера, на лице у него не успела еще пробиться щетина. Оно казалось гладким и бархатистым, и я впервые увидел у уголков его губ две неглубокие ямки. Волнистые светлые волосы, коротко подстриженные в тот день, когда я впервые встретил его в подлеске, теперь сильно отросли и делали его похожим на девушку.
Резким движением я повернулся к стене, и у меня промелькнула мысль, что пора уже перераспределить спальни, чтоб чувствовалась хоть какая-то перемена, и почему именно Тома должен жить со мной в комнате, ведь моя комната самая удобная в замке. При этом я испытывал чувство странной тревоги и какой-то смутной виноватости, которая, однако, не давала мне уснуть, мысли у меня путались, и лишь на короткие мгновения я погружался в дремоту. Но эти короткие провалы прерывались кошмарами, столь тягостными и унизительными, что в конце концов я вскочил с постели, схватил сваленную кучей на стуле одежду, выбежал из комнаты и спустился этажом ниже, в ванную комнату. Но и здесь, пока я брился, гнусные и мучительные видения преследовали меня. Потом я долго стоял под душем. И только тогда я очистился от наваждения.
Когда я вышел во двор из донжона, часы показывали пять утра. Как и всегда после Дня происшествия, рассвет был холодным и мутным. Я один бодрствовал в Мальвиле в этот ранний час. Звук моих шагов гулко раздавался на мощеном дворе. Высокий донжон, крепостные стены и внутренние строения давили на меня всей своей громадой. До первого завтрака было еще два долгих часа одиночества.
Я прошел по подъемному мосту и, выйдя во внешний двор, направился к Родилке. Красотка спала стоя, как и ее дочка, прижавшаяся к материнскому боку, но, едва только я положил подбородок на верх дверцы, аккуратные ушки лошади встали, она открыла глаза, увидела меня и, выдохнув воздух, тихонько и дружелюбно заржала. Она шагнула ко мне, и кобылка, даже не проснувшись как следует, качнулась, но тоже сделала шаг вперед на своих длинных, тонких, нетвердых ногах и снова привалилась к еще не опавшему материнскому чреву. Красотка, перекинув голову через дверцу, без лишних церемоний положила ее мне на плечо, и я, поглаживая ей морду, смотрел на жеребенка. Все-таки удивительно трогательное зрелище – детеныши животных, так же как и человеческие детеныши. Вреднуха унаследовала от матери гнедую масть и белую пролысину на лбу, она внимательно и удивленно разглядывала меня своими прекрасными наивными глазами. Мне ужасно хотелось войти в стойло и приласкать малышку, но я не знал, придется ли это по вкусу ее матери, и во избежание неприятностей воздержался. А Красотка тем временем, уткнувшись подщечиной, а затем и нежными влажными ноздрями мне в шею, снова фыркнула. Как видно, ей было хорошо сейчас. Мы лелеяли ее, кормили отборным зерном, и у нее была маленькая Вреднуха. Она и ведать не ведала, что это ее последний детеныш и что род ее, так же как и род человеческий, уже обречен.
День прошел в монотонной работе. А вечером повторилась все та же сцена: поставив локти на Библию, я сижу, подперев кулаком подбородок, и вполуха слушаю разговоры о Ла-Роке. Пламя догорает, и Мену, вздремнувшая было на своей лежанке, встает, давая тем самым понять, что вечернее наше сборище окончено, и сразу же раздается стук каблуков, шумно двигая стульями, мои товарищи расставляют их вокруг стола. Ловко орудуя щипцами, Мену сгребает угли в кучку, так, чтобы завтра без труда раздуть огонь. Я поднимаюсь позже всех, и, хотя, стоя с Библией под мышкой, я шучу и болтаю со своими друзьями, внутри у меня все холодеет от сознания, что сейчас я лягу в постель и снова моя мысль, словно арестант в тюремном дворе, пустится по привычному кругу.
Прекрасно помню и этот вечер, и то отчаяние, с которым я думал о предстоящей бессонной ночи. Я так отчетливо запомнил его потому, что со следующего дня в нашей жизни все изменилось, все сдвинулось с мертвой точки.
Как в классической трагедии, событие было возвещено особыми знамениями. Погода стояла по-прежнему холодная, таким же тусклым казалось небо, все так же был безнадежно сер горизонт. С тех пор как на свет появился Принц, у нас к завтраку подавалось молоко, каждому чуть ли не полная кружка. Тома пришлось провести немалую разъяснительную работу о пользе этого продукта для организма человека, иначе бы его не пили, так как Мейсонье, Пейсу и Колен терпеть его не могли. Зато Момо пил молоко с наслаждением. Зажав кружку в грязных ладонях, он, предвкушая удовольствие, даже постанывал и, прежде чем поднести кружку ко рту, впивался в нее своими черными, блестящими глазками, наслаждаясь белизной молока, а потом с жадностью и так стремительно заглатывал содержимое, что только две белоснежные тоненькие струйки стекали на грязную шею по его не бритому уже недели две подбородку.
– Послушай, Мену, – сказал я, – надо все-таки собраться и отскоблить сегодня твоего отпрыска.
Я с умыслом выбирал слова, которые не привлекли бы внимания Момо, чтобы до последней минуты он не догадался о задуманной операции, которая могла закончиться удачно лишь в случае внезапного налета.