"ЗАВТРА". Мечта России о Европе имела свои провалы и взлёты. Мечта России о России не менее дифференцируема. Нынешняя эпоха именно русский миф подвергла страшному испытанию. И не потому, что мы пережили крах империи. Просто теперь не совсем ясно, какими мы должны быть. Историю нашу можно представить как анфиладу величественных залов, каждый из которых велик как век. Эти залы, украшенные византийскими орнаментами или барочной лепниной или красной символикой, — завершатся балконом… Мы вышли на балкон и увидели землю и небо. И никакого декора.

А.И.Кажется, у Хайдеггера была такая мысль, что нельзя доверять постижение истории историкам. Та историческая анфилада, которую вы нарисовали, принадлежит очень мощным русским умам середины девятнадцатого века. Сама архитектура русской истории — не архитектура ее камней и монументов, а ее смысловая архитектоника — была создана тогда. От пушкинского "Пугачёвского бунта" до глинковской "Жизни за Царя", от всемирного образа наполеоновского нашествия в "Войне и мире" до "Хованщины", этот абсолютно гармоничный образ русской истории — всё это девятнадцатый век, и топология нашей истории была выкроена по канонам этого века. Ты сейчас описываешь огромную русскую национальную оперу. Прохановская "пятая империя" — во многом оперная концепция. Например, концепция итальянского двадцатого века воплощена в тоже абсолютно оперном фильме — "Крестный отец". Весь итальянский двадцатый век показан здесь как оперная драма, как история восхождения и гибели героев.

Это вопрос метафизики, морфологии, образности той исторической панорамы, которую мы рисуем в своих попытках понять себя. Мне кажется, у Проханова сама возможность так оперно представить себе русскую историю связана с той ролью, которую играла высокая культура в советском обществе. Мы до сих пор так можем представить себе собственную историю именно потому, что наши отцы были плоть от плоти культа высокой культуры советского космоса.

Русский миф — очень важная вещь, которая по-разному для нас моделирует анфиладу, перспективу. Здесь очень важна тема перспективы. Вопрос об истории — вопрос, в какой перспективе мы этот вопрос ставим и решаем.

"Пятая империя" — классическая модель, которая порождена духом, который Проханов почувствовал в сегодняшней России. Дух абсолютного девятнадцатого века, становления и формирования идеи национального государства. Это Пушкин, Глинка, Мусоргский.

Как-то в прошлом году помощник Кондолизы Райс выразился в том отношении, что Россия свою самостоятельность понимает очень архаично. Это как раз то, о чём мы сейчас говорим.

"Пятая империя" — это большая историческая опера, дошедшая до наших дней. Если так понимать историю, грандиозно, полифонично, то у нас одна перспектива.

Но я не могу сказать, что это единственно возможная перспектива — так сегодня смотреть на историю. Во многом правы Негри и Хардт, подметившие в своей "Империи" момент, который стал одной из причин гибели Союза. В разные периоды в любой стране работают иные доминанты сил. Одно дело мобилизационная стратегия Сталина и Берии, передовая для своего времени. Так же действовал Рузвельт или, допустим, Шпеер с Гитлером. Другое дело — стратегия постфордистского типа. Это то, что Хардт и Негри называют множеством, имея в виду странные, очень временные образования, комбинации сил. Например, историю всех успешных бизнес-проектов последних двадцати лет они связывают почти с кавээновской ситуацией, когда два чувака собираются и придумывают идею, которая приносит им пятьдесят миллиардов долларов. Так образована компания "Google", так образована IKEA и прочие мастодонты современной экономики. Советский Союз удлинил становящуюся с каждый годом всё архаичнее мобилизационную стратегию и упустил момент, когда экономические центры силы стали образовываться не из мобилизации, а из децентрированной энергии этих самых множеств. Странных людей, компактных социальных групп — программистов, интеллектуалов-одиночек, дизайнеров. Появились необычные бизнес-конфигурации, которые сделали капиталоёмкими те зоны, которые раньше считались абсолютно некапитализуемыми. Возникла новая экономическая дигитальная опера, в которой мы все являемся по-своему актёрами и зрителями. Этот тип мизансцены, по крайней мере, не менее важен, чем мизансцена "глинковской" и "мусоргской" оперы. Возможно, источники силы, источники нового русского мифа, лежат в тех социальных силах, в тех центрах энергетики, которые сейчас опознаются многими как антинациональные. Возьмем, в качестве примера к тому, о чем я пытаюсь говорить, недавний военный парад на Красной площади 9 мая. Разумеется, всем нам очевиден его пропагандистский, "духоподъемный" смысл. И в то же время мы все понимаем, что современная война не может выглядеть столь архаично — это не война железа с железом, это уже вообще не война стихий (воды, земли, воздуха и огня), а поединок дигитальных воль — мобильных и компактных, в пределе — вообще не имеющих "физического" измерения.

В мобилизационной стратегии, о которой говорит власть, меня также смущает идея конкурентоспособности. Эта идея автоматически значительную часть населения и территории страны делает излишней. То есть, всем спасибо, все свободны, идите помирать. Приемлемой может быть только такая идея национального возрождения, которая, например, совершенно умирающий северный город Белозёрск и растущий рядом Череповец сделают частью единого национального проекта. Причём, не путём того, чтобы владельца "Северстали" просто заставили давать деньги Белозёрску…

"ЗАВТРА". То есть сам критерий пресловутой конкурентоспособности должен быть собственный, наш, а не импортный.

А.И. Как говорится, у победы всегда много отцов… Если мы в каком-то смысле победим — не в смысле мировой конкуренции, а локально, победа всегда исторически ограничена — если победим в плане прорыва, культурного, метафизического и сможем совладать с этой победой, быть соразмерными ей, то, что сейчас нам кажется абсолютно неприемлемым, может войти в общий космос победы. Полезно иногда становиться на такую холистскую логику. Условно говоря, — это, конечно, сукин сын, но наш сукин сын.

Африка (Сергей Бугаев) рассказывал, как в конце девяностых он привёз в Питер Марка Алмонда. В клубе "Онегин" собралась серьёзные пацаны, братва. А тут на сцену выходит лондонский перверт и начинает что-то петь. Народ как-то заволновался. И вдруг Алмонд затягивает песню "Журавли" ("Мне кажется порою, что солдаты…"). И братва стала-таки подпевать, все согласились даже с подобным вариантом исполнения.

Холистские модели о враге позволяют сказать, что это наш враг. Есть совсем "не наш", а есть "наш", и мы его держим.

У нас в голове очень много синкопических исторических ритмов. Мы мыслим собственную историю очень короткими промежутками времени. Или, наоборот, такими длинными, что там все различия исчезают. Можно мыслить историю как более целостное образование. Не сменой эпох, а через раскрытие некоторого ядра. Возвращаясь к западническому мифу: он для меня является глубиннейшей частью русской идеи, её сердцевиной. Повторюсь, есть разные варианты этого мифа. Есть Хомяков, который рефлексирует Запад как страну святых могил. Есть Европа как родина освежающих воздух, дезодорирующих революций по Герцену или страна великих шедевров Духа, как считал Тарковский. А есть западничество Ксении Собчак и её покойного папы. Они воспринимают Запад просто как место, где сладко, как зону тотального потребления.

Русская драма девяностых привела к упрощению русского западничества, его вульгаризации, банализации. Вместо того, чтобы выполнять функцию, которую он всегда нёс: что для Герцена, что для советского итээровца как части нашего самосознания, — Запад предстал в виде вульгарной витрины с красивыми упаковками. И естественной реакцией патриотического слоя стало раздражение, негатив. Упрощение — большая беда, которая коснулась всех полюсов русской жизни. Полюс западничества стал примитивным, отстойным — как гайдаровский неолиберализм. А русскость стала реактивной, этнографической, "деревянной". И это сильно обеднило русский мир, ударило по той универсальности, которая стоит как за русским западничеством, так и за нашим славянофильством.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: