Сэр Оскар Тервик принял меня вежливо, не более.
Это был очень длинный, очень худой, очень сухой человек, с совершенно красным лицом, с белой бородой; опускавшейся до пояса и квадратно подстриженной, как хвост пони. Он носил широкие панталоны из желтого шелка, и его волосатая грудь была покрыта какой-то шалью из светлой шерсти. Он важно прочитал поданное мною письмо и, искоса оглядев меня с недоверием, – недоверием ко мне или к себе? – он спросил меня на скверном французском языке:
– Вы… эмбриолог?
Я утвердительно кивнул головок.
– All гight! – закудахтал он.
И с таким жестом, как будто бы вытаскивает сеть из моря, он продолжал:
– Вы… эмбриолог? Уеs… Вы… вот так… в море… fish… fish… little fish?
– Little fich… imenno… 1ittle fich… – подтвердил я, повторяя подражательный жест ученого. – В море?
– Yes! Yes!
– Очень интересно! Очень красиво, очень любопытно! Yes!
Продолжая такой жаргонный разговор и продолжая вдвоем тащить «в море» наши химерические сети, замечательный ученый подвел меня к бамбуковому консолю, на котором стояли три алебастровых бюста, увенчанных искусственными лотосами. Поочередно показывая на них пальцем, он представлял мне их таким серьезным и смешным тоном, что я готов был расхохотаться.
– Мистер Дарвин! Очень великий натуралист… очень, очень великий! Yes.
Я отвесил глубокий поклон.
– Мистер Геккель! Очень великий натуралист… Не такой, как он, нет!.. Но очень великий!.. Мистер Геккель здесь… вот так… он… в море… little fish…
Я поклонился опять. И еще более громким голосом, положив красную, как краб, руку на третий бюст, он крикнул:
– Мистер Коклин!.. Очень великий натуралист… из музея… как говорится?.. из музея Гревэна… Yes! Гревэна!.. Очень хорошо!.. Очень любопытно!..
– Очень интересно! – заключил я.
– Yes!..
После этого он отпустил меня.
Я передал Кларе со всеми подробностями и мимикой этот странный разговор… Она хохотала, как сумасшедшая.
– О, ребенок! ребенок… ребенок! Как вы смешны, милый мой!..
Это был единственный научный эпизод изо всей моей миссии. И тогда-то я понял, что такое эмбриология!
На другой день утром, после дикой любовной ночи, мы опять вышли в море, по дороге к Китаю.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
– Почему же вы еще не говорите со мной о вашей дорогой Анни? Вы не сообщили еще ей о моем приезде сюда? Сегодня она не придет? Она все еще также красива?
– Как, вы не знаете? Но Анни умерла, мой дорогой!
– Умерла? – воскликнул я. – Это невозможно! Вы смеетесь надо мной?
Я смотрел на Клару. Божественно-спокойная, красивая, почти голая в прозрачной тунике из желтого шелка, она небрежно лежала на тигровой шкуре. Ее голова покоилась между подушками, а ее руки, унизанные кольцами, играли длинной прядью ее распущенных волос. Лаосская собака, с рыжей шерстью, спала около нее, положив морду на ее бедро, а одну лапу на грудь.
– Как? – заговорила Клара. – Вы её знали? Как это смешно!
И, продолжая улыбаться, с движениями гибкого зверя, она объяснила мне:
– Это было нечто ужасное, милый! Анни умерла от проказы… от той ужасной проказы, которую зовут слоновой болезнью… Здесь все ужасно… любовь, болезнь… смерть… и цветы! Уверяю вас, я никогда, никогда так не плакала. Я так любила ее. А она была так красива, так странно красива!
Она прибавила с долгим и милым вздохом:
– Никогда уже больше мы не узнаем такого резкого вкуса ее поцелуев. Большое несчастье.
– Значит… это правда? – пробормотал я. – Но как это случилось?
– Не знаю… Здесь столько тайны. Так много невероятного. Мы часто вдвоем ходили с ней на реку. Надо вам сказать, что там на одном цветочном судне, тогда была баядерка из Бенареса, обворожительное создание, милая, посвященная священниками в некоторые проклятые тайны культа древних брахминов. Может быть, именно это и было причиной или что другое… Раз, ночью, когда мы возвращались с реки, Анни жаловалась на очень сильную боль в голове и в груди. На другой день все ее тело было покрыто маленькими красными пятнышками. Ее кожа, розовее и тоньше цветка алтея, огрубела, утолщилась, вздулась, приняла серо-пепельный оттенок, поднялась от толстых опухолей, от ужасных нарывов. Это было нечто ужасное. И болезнь, сначала охватившая ноги, захватила бедра, живот, грудь, лицо. О, ее лицо, ее лицо!
Представьте себе огромный мешок, отвратительный бурдюк, совершенно серый, сочащийся темной кровью, свешивавшийся и качающийся при малейшем движении больной. От ее глаз – ее глаз, дорогой мой, – была видна только тоненькая красноватая и слезящаяся щелочка. Я все еще задаю себе вопрос – возможно ли это?
Она перебирала пальцами золотую прядь волос. При одном движении лапа спавшей собаки, скользнув по щелку, совсем открыла полушарие груди, выставившей свой сосок, розовый, как еще молодой цветок.
– Да, я часто еще задаю себе вопрос, не брежу ли я, – сказала она.
– Клара, Клара! – умолял я, потерявшись от ужаса, – не говори мне ничего больше. Я хотел бы, чтобы образ нашей божественной Анни остался в моей памяти неприкосновенным. Как же я теперь удалю из своих мыслей этот кошмар? Ах! Не говорите ничего больше или рассказывайте мне об Анни, когда она была так прекрасна… когда она была слишком прекрасна!
Но Клара не слушала меня. Она продолжала:
– Анни уединилась… заперлась в своем доме, одна с китаянкой, ухаживавшей за ней… Она отослала всех своих женщин и не хотела никого видеть… даже и меня… Она выписала самых опытных докторов из Англии… Вы понимаете – напрасно… Самые знаменитые тибетские волшебники, знающие волшебные слова и воскрешающие мертвых, признали себя бессильными… От этой болезни никогда не вылечиваются, но и не умирают. Это ужасно. Тогда она убила себя. Несколько капель яда – и все было кончено для прелестнейшей из женщин.
Ужас сковал мне губы. Я смотрел на Клару, не будучи в силах произнести ни одного слова.
– От этой китаянки, – продолжала Клара, – я узнала действительно любопытную подробность… которая восхищает меня… Вы знаете, как Анни любила жемчуг. У нее были несравненные жемчужины, самые чудесные, я думаю, какие только есть на свете. Вы также припоминаете, с какой чисто физической радостью, с чувственными спазмами она украшала себя ими… Ну, при болезни эта страсть перешла у нее в безумие, в бешенство, как любовь. Целые дни ей нравилось дотрагиваться до них, ласкать их, целовать их. Она делала из них подушки, колье, переливы, манто. Но получилась необычайная вещь: жемчужины умирали на ее коже. Они сначала понемногу тускнели, понемногу потухали, никакой цвет более не отражался в их воде… и через несколько дней, захваченные проказой, они превращались в маленькие шарики пепла. Они были мертвы. Мертвы, как люди, мой дорогой. Разве вы думали, что в жемчужинах есть душа? Я же нахожу это обворожительным и прелестным. И с тех пор я постоянно думаю об этом.
После короткого молчания она продолжала:
– И это не все!.. Несколько раз Анни выражала желание, чтобы после смерти ее отнесли на маленькое кладбище парсов. Туда, на холм Голубой Собаки. Она хотела, чтобы ее тело было разорвано клювами коршунов. Вы знаете, насколько странные и дикие идеи бывали у нее во всем. Ну, и коршуны отказались от этого предложенного им королевского праздника. Они с ужасными криками удалились от ее трупа. Его должны были сжечь.
– Но почему вы не писали мне об этом? – упрекнул я Клару.
Медленным и очаровательным движением Клара выпустила золотую прядь своих волос, погладила рыжий мех проснувшейся собаки и небрежно сказала:
– Правда? Я обо всем этом не написала вам? Вы уверены? Очевидно, забыла. Бедная Анни!
Она прибавила:
– После этого огромного несчастья мне все здесь наскучило. Я слишком одинока… И я хотела бы умереть… умереть… Ах! Уверяю вас! И если бы вы не вернулись, думаю, что я бы уже была мертва.