Повсюду, на возвышениях и на красных скалах, испещренных карликовыми папоротниками, проломниками, камнеломками и вьющимися кустарниками, стройные и грациозные кисти поднимают над бамбуками и кедрами заостренные конусы своих крыш, украшенных золотом, и изящные стрелы своих надстроек, концы которых смело изгибаются и выпрямляются. Склоны отрогов изобилуют растительностью; эпимеры, вылезающие промеж камней, со своими тонкими, колеблющимися и летающими, как насекомые, цветками; оранжевые лилии, белые энотеры, цветущие только один час; мясистые индийские смолы, и скатерти, потоки, ручьи белых буквиц, китайских буквиц, таких разнообразных по форме, о которых в наших оранжереях мы имеем только слабое представление;и столько очаровательных и стланных форм, столько смешанных цветов! И все это вокруг киосков, посреди спускающихся лужаек, в вздрагивающей дали, все это казалось розовым, серым, белым дождем, каким-то потоком, таким нежным и изменчивым, что невозможно словами описать бесконечную нежность, невыразимую райскую прелесть.

Как мы пробрались сюда? Я не знал. Вдруг от толчка Клары в стене мрачного коридора открылась какая-то дверь. И сразу, как бы от действия палочки феи, в меня влился небесный свет, а передо мной раскрылись горизонты, горизонты.

Я глядел, восхищенный; восхищенный более мягким светом, более ясным небом, восхищенный даже большими синими тенями, которые деревья мягко отбрасывали на траву, словно нежный ковер; восхищенный колеблющейся феерией цветков, грядами пионов, которые защищались от убийственного жара солнца легкими цветками тростников. Невдалеке от нас, на одной из лужаек, оросительный аппарат разбрызгивал воду, в которой играли все цвета радуги, а сквозь эту радугу газоны и цветы казались прозрачными, как драгоценные камни.

Я глядел жадно, не отрываясь. И тогда я не видел ни одной из этих подробностей, которые восстановил в своей памяти уже позже. Я видел только совокупность таинственного и прекрасного, быстрого и радостного появления которого я не старался объяснить себе. Я даже не задавал себе вопросов – действительность ли это все, окружающее меня, или сон? Я не задавал себе никакого вопроса. Я ни о чем не думал. Я ничего не говорил. Клара говорила, говорила. Несомненно, она продолжала рассказывать мне различные истории. Я не слушал ее, я даже не чувствовал ее присутствия около себе. В этот момент она, такая близкая мне, была так далеко! Так далеко и ее голос, и совсем незнаком.

Наконец, постепенно я овладел собою, всей памятью, действительным состоянием вещей, и понял почему и как мы очутились здесь.

По выходе из ада, все еще бледный от ужасного зрелища этих лиц осужденных, чувствуя в носу еще запах гнили и смерти, слыша еще отзвуки воя мучающихся, вид этого сада подействовал на меня внезапно успокоительно; я почувствовал бессознательное возбуждение, как бы нематериальный подъем всего моего существа к красоте какой-то сказочной страны. С восхищением, я полной грудью вдыхал новый воздух, пропитанный столькими тонкими и мягкими ароматами. Это была невыразимая радость пробуждения после гнетущего кошмара. Я испытывал блаженное ощущение освобождения человека, заживо зарытого в ужасный склеп и поднимающего камень, снова рождающегося при солнечном блеске, с нетронутым телом, со свободными членами, с совершенно новой душой.

Около меня, в тени огромного ясеня, пурпурные листья которого, сверкая на солнце, производили впечатление рубинового купола, стояла скамья, сделанная из бамбуковых стволов. Я сел на нее, скорее, упал на нее, потому что очарование всей этой великолепной жизни почти повергло меня в обморок своей неведомой силой.

Налево от себя я видел каменного сторожа этого сада, Будду, сидевшего на скале, выставляя свое спокойное лицо, лицо высшей доброты, залитое лазурью и солнцем. Груды цветов, корзины фруктов покрывали цоколь монумента умилостивительными и душистыми жертвами. Молодая девушка в желтом платье поднялась к челу милосердного бога, которого она набожно венчала лотосами и кипарисом. Вокруг летали ласточки, Сдавая радостные возгласы. Тогда я начал думать – с каким религиозным энтузиазмом, с каким мистическим обожанием! – о высшей жизни того, который задолго до нашего Христа проповедовал людям чистоту, отречение и – любовь.

Но, наклонившись ко мне, как грех, Клара, с красными губами, Клара, с зелеными глазами, с серо-зелеными, словно свежие плоды миндального дерева, не замедлила вернуть меня к действительности и, показывая широким жестом на сад, сказала:

– Посмотри, мой милый, какие чудесные артисты Эти китайцы и как они умеют сделать природу соучастницей своих утонченных жестокостей! В нашей ужасной Европе, которая столько времени не понимает еще красоты, мучают тайно, в глубине тюрем, или на публичных площадях, посреди одурманенной грубой толпы. Здесь – инструменты мучений и смерти – колья, виселиицы и кресты, возвышаются посреди цветов, посреди чудовищной смеси и чудовищного безмолвия всех цветов. Ты сейчас увидишь, как они хорошо соединены с этой цветочной оргией, с гармонией этой единственной магической природы, так что они отчасти составляют кок бы одно с ней, словно они – чудесные цветы этой Почвы и этого света.

А так как у меня вырвался нетерпеливый жест, Клара сказала:

– Глупый, дурачок, не понимающий ничего.

Лоб ее сурово нахмурился, и она продолжала:

– Подожди! Когда ты бывал иногда печален или болен, ходил ли ты тогда на празднества? Ну, ты там чувствовал, как твоя печаль усиливается, обостряется, словно от какой-либо обиды, от веселых лиц, от прекрасных вещей. Это – невыносимое опустошение. Подумай, что это же самое должен испытывать осужденный на смерть от мук. Подумай, насколько увеличивается мучение его тела и его души от всего окружающего его великолепия, насколько ужаснее, невыносимо ужаснее, мой милый, делается агония.

– Я думаю о любви, – тоном упрека ответил я. – А вы все говорите и говорите о мучениях.

– Конечно. Потому что это – одно и то же.

Она стояла окало меня, положив руку мне на плечо. И красивая тень ясеня обливала ее словно огненным сиянием. Она села на скамью и продолжала:

– И потому-то, где есть мучения, там есть и люди. Я с этим, дитя мое, ничего не могу сделать и стараюсь освоиться с этим и наслаждаться этим, потому что кровь, – драгоценный возбудитель наслаждения. Это – вино любви.

Она чертила на песке концом зонтика какие-то фигуры, наивно – бесстыдные, и говорила:

– Я вполне уверена, что ты считаешь китайцев кровожаднее нас. Нет, нет! Нас, англичан? Поговорим-ка об этом. И вас, французов? В вашем Алжире, на окраинах пустыни, я видела следующее. Однажды солдаты захватили в плен арабов, несчастных арабов, и виноватых-то только в том, что они бежали от жестокости своих победителей. Полковник распорядился, чтобы их убили тут же, без суда и следствия. И вот что произошло. Их было тридцать, в песке вырыли тридцать ям и их, голых, зарыли туда по шею, оставив под полуденным солнцем их бритые головы. А чтобы они умерли не слишком быстро, их время от времени взбрызгивали водой, как капусту. Через полчаса веки вздулись, глаза выскочили из орбит, распухшие языки наполняли весь ужасно раскрытый рот, а кожа на черепах лопалась, поджаривалась. Уверяю тебя, эти тридцать мертвых голов, над землей, не были ни красивы, ни даже ужасны, а походили на бесформенные камни. А мы? Еще хуже. Я припоминаю странное ощущение, которое я испытывала, когда в Кандии, древней и мрачной столице Цейлона, я влезла на ступеньки храма, где англичане глупейшим образом, без мучений, перервали горло маленьким принцам Мореиаль, которых легенды рисуют такими очаровательными, похожими на китайские иконы, такие чудные по работе, такие священно-тихие и чистые по прелести со своими золотыми венчиками и длинными сложенными руками. Я почувствовала, что здесь, на этих священных ступенях, еще не омытых от крови восьмидесятилетнего ужасного порабощения, совершилось нечто более ужасное, чем человеческое убийство: умерщвление драгоценной, волнующей, невидимой красоты. В этой умирающей и все еще таинственной Индии на каждом шагу заметны следы этого двойного европейского варварства. Бульвары Калькутты, прохладные гималайские виллы Даржиллинга, пышные отели откупщиков Бомбея не могут сгладить впечатления скорби и смерти, которое повсюду оставляет свирепость убийства без искусства и вандализм, и глупое умерщвление. Напротив, они еще усиливают его. В каких бы местах ни появлялась цивилизация, она показывает одну свою сторону – бесплодную кровь и навсегда мертвые развалины. Она может сказать, как Аттила: «Трава уже не растет там, где прошла моя лошадь». Посмотри, здесь, перед собой, вокруг себя. Здесь ведь ни одной песчинки, которая не была бы омыта кровью, а эта самая песчинка разве это – прах смерти? Но насколько благотворна эта кровь и как она оплодотворяет этот прах! Посмотри, трава сочная, цветов множество, и повсюду любовь!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: