— Мама пойдет в ад? Анни! Да ты спятила! Вот дурочка!

Энтони тоже читал Библию, но когда дело доходило до богословских споров, исход был всегда одинаков.

К счастью, эти религиозные вспышки происходили редко и никогда не затягивались. В остальное время Анни была необыкновенно добродушна: она отличалась какой-то грубоватой лаской, словно молодая кобыла, выхаживающая чужого жеребенка. После завтрака, когда Анни совершала свой туалет, Тони разрешалось болтать с ней, сидя на большом, обитом медными гвоздями сундуке с надписью черными печатными буквами «А. Гиллоу».

Тони всегда удивлялся, что бы это могло значить «А. Гиллоу». Его невежество простиралось так далеко, что он не знал даже того, что его Анни была «мисс Гиллоу» для почтальона и для веселого молодого торговца, который называл себя страстным любителем пикулей и хвастал, что начал свое ученичество в фирме «внутренней и колониальной торговли». Пока Анни меняла свое ситцевое платье на черное с белым, с обшитым кружевом передничком, выстиранное, накрахмаленное и выглаженное ею самой, Тони слушал рассказы о «нашем Билле» и о том, что было «у нас дома».

«Наш Билл» всегда попадал в какую-нибудь переделку, за что ему тут же влетало от «папеньки», который угощал «нашего Билла» ремнем.

Если Анни задумчиво стояла над умывальником и пела «Пройдут еще годы», Тони сразу догадывался, что Билла опять угостили ремнем.

— За что?

Раздевшись до пояса, Анни налила холодной воды в большой таз, чтобы «хорошенько пополоскаться».

— Видите ли, — начала она, намыливая рукавичку желтым мылом, — папенька пошел в «Красный лев»

выпить кружку, а когда он вернулся и полез в буфет, чтобы достать кусок хлеба с сыром, который положил туда, то там его не оказалось, потому что Билл, вернувшись с работы, съел его за чаем, — А почему он съел его, Анни?

— Дурачок! Потому что он был голоден!

— Почему же отец не достал еще хлеба и сыра? — Потому что больше не было.

— Но в лавках же сколько угодно!

Анни покачала головой, растирая рукавичкой белую мускулистую спину.

— Не думайте, что все растут в таком богатом доме, как вы, мастер Тони, — заявила она. — Отец зарабатывает только пятнадцать шиллингов в неделю, а Билл получает всего пять шиллингов и обед, который, как говорят, и за обед-то нельзя считать. Полкроны уходит за квартиру, шесть пенсов в клуб, на табак и кружку пива для отца, и у матери на все остается не больше пятнадцати шиллингов в неделю. Наш Билл отдает матери все свои деньги, но зато уж у него и аппетит, будто целый полк стоит в доме. Отец отстегал его ремнем, когда поймал за курением, и сказал ему, что он еще не дорос и не смеет курить, пока не станет настоящим мужчиной и не будет зарабатывать, как взрослый.

Анни закончила свою тираду тоном добродетельного одобрения и принялась тереть себе шею и грудь, словно это были предметы хозяйственного обихода.

Тони задумался над ее пояснением.

— А мой папа богатый? — спросил он.

— Вот тебе раз! — воскликнула Анни. — Если бы он был не богатый, разве у вас был бы такой большой дом, и мясо два раза в день, и пара лошадей в конюшне, и разве вас отдали бы учиться в школу для молодых джентльменов!

— Но почему же твой отец не богат?

— Богу было угодно, чтобы он таким уродился.

Тони опять задумался. А Анни продолжала растирать свое мокрое тело грубым полотенцем, слегка посвистывая, как конюх, когда он чистит лошадь.

— А все-таки, — сказал он наконец, — я не понимаю, почему богу угодно делать людей бедными, и мне кажется, что это очень жестоко со стороны твоего отца колотить Билла за этот хлеб с сыром. Ведь ему же хотелось есть. Да!

— О мастер Тони!

Высказав свое отношение к такому анархическому выпаду почти страдальческим тоном, Анни больше ничего не сказала, да и нечего было говорить; возможно даже, она задумалась над тем, что господу богу придется отчитаться за кое-какие странные вещи. Анни прошла к некрашеному сосновому туалетному столику в другом конце комнаты и начала причесываться. Полуденный солнечный свет сквозь ветви плюща ложился узором из золотых и темно-синих пятен на ее белую кожу; ее поднятые руки, с темным пушком волос под мышками, натягивали груди и поднимали маленькие красновато-коричневые лепестки сосков с набухшим бутоном в середине, похожие на вывернутый цветок темного мака, которые казались почти оранжевыми в этом ярком блеске. Тони смотрел на нее, как смотрел сотни раз, занятый своими мыслями, видя и не видя ее. Он даже не сознавал, что смотрит на полуобнаженную женщину. Ему никогда не приходило в голову дотронуться до нее (да и она, конечно, страшно возмутилась бы такой попыткой). Ведь для него она всегда была «только Анни», и, во всяком случае, такие вещи нисколько не интересовали его. Но впоследствии он вспоминал не разговоры, а стройную крепкую спину Анни и ее освещенные солнцем груди.

Поглощенная своим одеванием и мыслями о Билле, Анни совершенно бессознательно открывала Тони прекрасное и желанное тело здоровой женщины.

Задумавшись о чем-то своем, Тони спросил:

— Почему тебе здесь нравится меньше, чем «у вас дома», Анни?

— О мастер Тони, что вы говорите? Мне очень нравится здесь. Но нигде так все не растет, как «у нас дома»! Посмотрели бы вы на наши вишни! А какие у нас чудесные черные и белые черешни, которые папенька посадил еще до женитьбы! А малина и клубника, а сливы в Мерлэнд-Корте, — вы никогда и не пробовали таких! Нам приносил старший садовник, когда их было так много, что девать некуда; матушка варила варенье из тех, что мы не съедали. Как жаль, что сахар так дорого стоит!

— Почему?

— Матушка варит замечательное варенье, и если бы сахар был не таким дорогим, мы могли бы на целый год наварить варенья из дамасской сливы и желе из айвы. Ведь как обидно, что они пропадают зря; их никто не покупает, так много их «у нас дома».

— Я не люблю варенья из дамасской сливы, — сказал Тони, — в нем слишком много косточек.

— Матушка вынимает косточки из сливы, — возразила Анни. — А крыжовник, смородина? Вы ведь любите варенье из черной смородины?

— Да, но больше я люблю из нее пудинг.

— Вы бы посмотрели, как хорошо у нас весной, когда все фруктовые деревья в цвету. А какие колокольчики и нарциссы в мерлэндских лесах! А во время сенокоса и на празднике после уборки хлеба! И еще папенька говорит, что во всем мире нет такой, копченой грудинки, как у нас.

— Ты возьмешь меня с собой в деревню, когда выйдешь замуж, Анни.

— Вот тебе раз! — воскликнула Анни, сильно покраснев и свирепо втыкая шпильки в прическу. — Кто это вбил в голову ребенка такие мысли?

Брак Анни уже больше не откладывался. Стал ли Чарли настойчивее (что казалось маловероятным, принимая во внимание его покорность по отношению к Анни), или религия уже не давала ей прежнего удовлетворения, или же просто пришла весна, и с нею мысли о доме, — как бы там ни было, Анни неожиданно решила выйти замуж и назначила день свадьбы — в начале июня, ибо браки в мае несчастливы. После многих просьб родители Тони согласились отпустить его на свадьбу с условием, что он будет вести себя безукоризненно и что «папенька» привезет его домой на следующий же день.

Для Тони свадьба Анни началась как восхитительный праздник, но кончилась грустно, что в общем-то обычно для подобных церемоний. У него было весьма смутное представление о том, что такое «выходить замуж», и он, конечно, не догадывался, что Анни покинет его навсегда. Ему представлялось это восхитительной поездкой с Анни в чудесную страну, называвшуюся «у нас дома», в волшебное царство, где всегда есть фрукты, цветы и варенье и лучшая копченая грудинка в мире.

Накануне свадьбы «папенька», «наш Билл» и Чарли приехали в Вайн-Хауз за Анни в странном допотопном экипаже, который когда-то, по-видимому, представлял собой одноместную карету, поскольку в нем было только одно сиденье внутри, одно снаружи для кучера и тонкий обруч от некогда блестящего верха. Экипаж этот тащила маленькая, крепкая лошадка, принадлежавшая мяснику, отцу Чарли, и отличавшаяся свойством постоянно останавливаться у харчевни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: