И вот вся эта идиллия наших отношений,с Михаилом Павловичем была однажды раз и навсегда разрушена и не кознями моих закоренелых врагов и завистников, не кем-нибудь вообще, а мною самим. Вот как это произошло.

* * *

В тот день – а была уже вторая половина дня, часа три или даже начало четвертого – ко мне в консультацию прибежали две женщины (именно скорее всего, прибежали, а не пришли), две обычные деревенские женщины, похожие друг на друга и на большинство моих клиенток, обе в одинаковых полувыгоревших черно-рыжего цвета плюшевых жакетах и в темно-коричневых платках на голове, с почти одинаковыми лицами, покрытыми специфическим пыльным деревенским загаром, и младшая из них пыталась при этом что-то говорить, но выговаривать ничего не могла: она, как выяснилось, вообще почти не владела речью и была к тому же совершенно глухая; говорила за нее старшая, жена ее отца.

Сбивчиво, через пень колоду, старуха рассказывала, что буквально несколько часов назад у молодой женщины украли ребенка. Украли, обманным путем увезли и все ее достояние, все деньги, вырученное от продажи дома и всего ее имущества, и сделал это никто иной, как бывший ее муж Николай, много лет подряд от нее скрывавшийся и лишь месяц назад опять объявившийся в их деревне.

Вот такова вкратце была эта история, которую рассказала мне старуха (рассказывала, повторяю, сбивчиво, с проклятиями и причитаниями, с этими постоянными «Ой, дардженький!… Дараженький, я ж табе ублагатвару!…»), а молодая, та вообще во время всего ее рассказа только выла белугой, да пялила на меня совершенно страшные глаза – таких глаз я до тех пор и не видел…

Валентину Пухтевич – так звали молодую женщину – когда ей не исполнилось еще и шестнадцати лет, выдали замуж за красивого молодого деревенского прохвоста по прозвищу «Порченый», ее односельчанина. Он только недавно вернулся из армии – ни дома, ни угла, – и на ней, глухонемой, но состоятельной (свой дом), готов был жениться без лишних раздумий. И деревенские мудрецы, видимо, порешили: «а няхай женится!» Опять же и на свадьбе погулять можно будет… «Няхай женится, паразит, а вдруг еще и человеком станет?!»

Но не стал Пухтевич «человеком», даже и попыток такого рода не делал, а где-то полгода спустя, отъевшись и заскучав, оставил свою глухонемую жену беременной и скрылся.

С тех пор он словно бы в воду канул. Его, конечно, разыскивали, о нем пытались навести справки, но где там? Только по прошествии семи лет его наконец удалось найти в маленьком поселке Березовском восточнее Свердловска. Там, за Средним Уралом, он работал в поселковой ремстройконторе, работал до этого, как выяснилось, и во многих других организациях, жил в других местах. Дважды успел побывать в тюрьме. Когда его разыскал исполнительный лист Валентины и когда с него стали удерживать в качестве алиментов половину зарплаты, он не только впервые за эти семь лет напоминал о себе, но прямо-таки забросил жену письмами, Христом-Богом умоляя отозвать лист. Он-де к ней скоро вернется сам или, и того лучше, заберет ее с ребенком, с шестилетней Нюрой, к себе в Березовский. А то ведь ему теперь из-за этого проклятого листа и пары брюк купить не на что! Не может же он без брюк и такое прочее…

А еще некоторое время спустя он действительно вернулся (не растроганная его безбрючным состоянием, Валентина исполнительного листа не отозвала) и действительно якобы для того, чтобы увезти жену и дочь в Березовский. Только для этого нужно продать все ее имущество, уверял он: и дом, и корову, и даже ее нижнее белье, и чулки – таких в городе давно не носят! И тут же с ее согласия сам все это начал прокручивать.

И опять, наверное, по вечерам сидели мудрые деревенские старики, слушая рассказы Пухтевича о его беспечальной жизни в городе и о том, как там вообще живут люди – хорошо живут! А он, Пухтевич, – так и соваєм уже хорошо. А почему? С головой он, вот почему! Человеку с головой везде хорошо, вот даже в тюрьму попадал, так оба раза освобождали досрочно… Рассказывал, а старики, скорее всего, думали: был Порченый деревенский паразит – теперь Паразит городской!… Думали, жалели Валентину, но от стаканчика, поднесенного им Пухтевичем, все же не отказывались:

– Каб жили! Каб были здоровенькие! Каб жонку не забивав! Как усе было добра и яще лепей!…

В тот день, когда произошли все главные события этой истории, когда Валентина с мужем и с ребенком должна была отправляться в Березовский, Николай Пухтевич рано утром на велосипеде тестя уехал с девочкой в соседнюю деревню Большие Усаевичи, чтобы там в сельсовете выписать девочке метрику. Его ждали три часа, ждали четыре. Потом вспомнили, что почему-то он захватил с собой и исполнительный лист, отозванный Валентиной и только накануне вернувшийся из Березовского, и что все деньги, вырученные от продажи дома и имущества, тоже у него. Но это уже потом. А сначала, как я уже говорил, чуть ли не целых четыре часа и Валентина и ее родственники сидели в теперь уже бывшем доме Валентины на узлах, па последней непроданной скамье и ждали.

Когда наконец кто-то из них додумался сам поехать в Большие Исаевичи, там он узнал, что Пухтевич в деревне действительно побывал, но не в сельсовете, а на базаре, где продал велосипед. В последний раз его видели направляющимся вместе с девочкой в сторону железнодорожной станции.

Вот только после этого обе женщины появились у меня в консультации. Приехали на попутной машине или, может быть, даже прибежали, такой у них был вид. Причем снова не могу не вспомнить, как все это происходило. Крики, плач, причитания. Я ничего не могу взять в толк, потому что одна не может высказать своих мыслей членораздельно, а другая почти все время плачет. И кричит что-то добрейшая моя старуха-хозяйка, верещит на русском, белорусском, еврейском языках одновременно. Что-то кричат и другие женщины, оказавшиеся в это время у меня на приеме. Кто-то из них выскакивает на кухню, чтобы принести воды.

А я стою посреди этого всеобщего хаоса и сначала не могу понять, чего они, эти женщины, от меня хотят: я – не прокурор, ни начальник милиции, у меня нет ни власти, ни даже телефона, чтобы кому-нибудь из них сообщить о случившемся. Но в то же время я понимаю, что обязан помочь этим людям и помочь незамедлительно.

Вместо с Пухтевич и Гринченко (это фамилия пожилой) бегу в прокуратуру к Михаилу Павловичу.

* * *

Как и юридическая консультация, прокуратура – это тоже очень небольшая бревенчатая изба и расположены они совсем близко друг от друга, так что упоминавшиеся уже куры моей хозяйки не раз наведывались и туда, для этого им нужно было преодолеть расстояние лишь в каких-нибудь двести – двести пятьдесят метров, пройдя чужими дворами и не выходя даже на улицу.

Вот этими кратчайшими «куримыми» тропами мы все трое и прибегаем в прокуратуру. Входим. В приемной толстая секретарша Катя (кроме секретаря судебных заседание Зиночки, все секретарши у нас в районе почему-то толстые и некрасивые) говорит, что Михаил Павлович у себя, и я прохожу к нему в кабинет. Вхожу(один, женщины пока остаются в приемной.

Конец рабочего дня. Михаил Павлович сидит, но не за своим письменным столом, а за маленьким столиком сбоку от него, с ним секретарь райкома партии (кажется, второй, по идеологии) и они играют в шахматы. Мое появление у себя в кабинете он встречает с явным недоумением, не предлагает мне сесть и не оставляет шахмат, лишь несколько от них отстраняется, вскидывает на меня крайне удивленный взгляд. Почему?

У меня, наверное, очень взъерошенный вид, вот почему он так и удивлен, соображаю я и спешу ему рассказать о причине такого своего неожиданного прихода, но чем дольше он меня слушает, тем большее удивление выражает его лицо, И причина этого, по-моему, совсем не в моем рассказе. В чем же тогда?

Я должен сразу сделать одно небольшое пояснение. Не любят (и имеют, к сожалению, для этого достаточно оснований) многие мои колеги из прокуратуры и из милиции дела семейного характера. В прокуратуру (в милицию) прибегает рыдающая жена и умоляет, чтобы ее мужа поскорее привлекли к ответственности да понадежнее упрятали за решетку: он – и дебошир, и пьяница, он избивает детей и тому подобное. А еще неделю или две спустя она снова прибегает, но уже чтобы его поскорее выпустили. Потому что никакой он, оказывается, не дебошир, ничего она такого не говорила – это ее заставили говорить. И «бумагу» (жалобу) тоже заставили подписать. Против супруга и отца детей, против единственного их кормильца. Кто заставил? Прокурор, начальник милиции. А как же? Он писал, она только подписывала: она ж неграмотная… И последствия для прокурора или начальника милиции бывают самыми неприятными.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: