Мать Перпетю сидела за большим письменным столом, поставленным посередине скромно, но удобно меблированного кабинета. В мраморном камине ярко горели дрова; пол был покрыт мягким ковром. Настоятельница, которой ежедневно доставлялись письма, адресованные как сестрам, так и воспитанницам монастыря, занималась перечитыванием первых по праву, а вторых — по собственному решению, считая, что это должно служить к спасению милых девушек. Конечно, главной целью было иное: надо было знать, о чем они пишут. Подобному же негласному контролю она подвергала все письма, выходившие из стен монастыря. Следы столь невинной и благостной инквизиции уничтожались очень легко: недаром святая и добрая мать обладала целым арсеналом прехорошеньких стальных инструментов. Одни из них, очень тонкие и отточенные, служили для незаметного подрезывания бумаги вокруг печати. После того, как письмо было вскрыто, прочитано и снова вложено в конверт, брался другой хорошенький закругленный инструмент; слегка подогрев его, им проводили по контурам сургучной печати, которая, растапливаясь, расширялась по краям, закрывая первоначальный Надрез. В арсенале доброй матери имелась также парильница — чрезвычайно остроумный прибор, на влажном паре которого легко расклеивались письма, скромно и смиренно заклеенные при помощи облатки; они уступали малейшему усилию, причем бумага не разрывалась.
В зависимости от степени нескромностей, невольно допускаемых в письмах, настоятельница делала более или менее длинные пометки в своих бумагах. От этого интересного занятия ее оторвал тихий стук в дверь, запертую на крюк.
Захлопнув откинутую крышку своего секретера, скрывшую ее арсенал, мать Перпетю с серьезным и торжественным видом направилась к дверям. Сестра-послушница доложила ей, что в гостиной ее ждет княгиня де Сен-Дизье и что Флорина, пришедшая несколько позже княгини в сопровождении какой-то плохо одетой горбатой девушки, стоит в маленьком коридоре.
— Просите сперва княгиню, — сказала настоятельница и с любезной предупредительностью подвинула к огню кресло.
Княгиня де Сен-Дезье вошла. Без всяких претензий на кокетство или моложавость она была одета со вкусом и элегантностью. Черная бархатная шляпа княгини несомненно была сделана лучшей модисткой, на плечах ее лежала голубая кашемировая шаль, а черное шелковое платье, как и муфта, было отделано мехом куницы.
— Какому счастливому случаю обязана я удовольствием видеть вас сегодня, дочь моя? — любезно спросила настоятельница.
— У меня весьма серьезное поручение к вам, дорогая матушка. Я чрезвычайно тороплюсь, меня ждут у его преподобия, и могу побыть у вас только несколько минут: речь идет о тех же двух сиротах, о которых мы так долго беседовали вчера.
— Они все еще разлучены согласно вашему желанию… Эта разлука нанесла им такой чувствительный удар, что мне пришлось послать в больницу за доктором Балейнье… Он нашел лихорадку и большой упадок сил и, странное дело, совершенно одинаковые симптомы болезни у обеих сестер… Я еще раз расспрашивала этих несчастных и совершенно поразилась, просто растерялась даже… Они — язычницы!
— Поэтому-то и необходимо было немедленно поручить их вашим заботам… Но вот зачем я приехала. Сейчас я узнала о неожиданном возвращении солдата, который привез этих девушек во Францию. Думали, что он пробудет в отсутствии несколько дней, между тем он снова в Париже. Несмотря на свои годы, этот человек обладает редкой энергией, предприимчивостью и отвагой. Если он узнает, — хотя это, к счастью, почти невозможно, — что девушки здесь, то он будет способен на все от ярости, видя, что их вырвали из-под его нечестивого влияния; поэтому, дорогая матушка, удвойте меры предосторожности, чтобы никто не мог забраться сюда ночью: это место так пустынно!
— Будьте спокойны, дорогая дочь, нас хорошо охраняют. Наш дворник и садовники каждую ночь, вооружившись, караулят нас со стороны бульвара… Стены высокие, с железными остриями, особенно там, где можно на них взобраться… Но все-таки я очень вам благодарна за предупреждение и велю удвоить караул.
— Особенно на эту ночь, матушка!
— Почему так?
— Потому что если у солдата хватит адской дерзости на какую-нибудь попытку, то это будет сделано непременно сегодня ночью…
— Почему вы это знаете?
— Нас уведомили… — с легким замешательством, не ускользнувшим от внимания настоятельницы, отвечала княгиня.
Мать Перпетю была слишком умна и хитра; она сделала вид, что ничего не заметила, но заподозрила, что от нее скрывают нечто важное.
— Хорошо, сегодняшнюю ночь будут особенно тщательно караулить, — сказала она, — но, раз я уже имею удовольствие вас здесь видеть, дочь моя, поговорим об известном вам браке.
— Поговорим, поговорим, — с живостью заметила княгиня, — дело это очень важное. Молодой де Бризвиль отличается горячим благочестием: в наше время революционной нечестивости это редкость. Он открыто исполняет все церковные обряды и может быть нам очень полезен. Он член Палаты и имеет там влияние; его красноречию присуще нечто дерзкое и вызывающее; я не знаю никого, кто умел бы придавать своим убеждениям более вызывающую окраску, а своей вере еще более вызывающий оттенок; и его расчет правилен, потому что эта развязная и небрежная манера в беседе о самых святых вещах возбуждает любопытство и внимание даже равнодушных людей. К счастью, обстоятельства сложились так, что он без всякого опасения может весьма резко нападать на наших врагов, что, конечно, поощряет его к дальнейшим подвигам и приносит ореол мученика. Словом, он наш, и мы должны устроить ему этот брак. Кроме того, вы знаете, что он обязуется внести в общество св.Марии сто тысяч франков в тот день, когда состояние мадемуазель де Бодрикур попадет в его руки.
— Я никогда не сомневалась в прекрасном отношении господина де Бризвиля к нашему святому и достойному сочувствия набожного человека делу, — сдержанно заметила настоятельница. — Но я никак не ожидала встретить такое сопротивление со стороны молодой девушки.
— Как так?
— Эта девица, которую я до сих пор считала воплощенной кротостью, скромностью и даже, говоря по правде, полной дурой, вместо радости по поводу брака, которой я ожидала, испросила времени для размышления!
— Скажите, пожалуйста, какая досада!
— Она оказывает упорное пассивное сопротивление. Напрасно я стараюсь ей втолковать, что в ее положении совершенно одинокой девушки, без родных и без друзей, предоставленной только моим заботам, она должна на все смотреть моими глазами и слышать моими ушами, и когда я говорю, что этот брак для нее самый подходящий, то она должна соглашаться на него слепо и без размышлений…
— Несомненно. Нельзя сказать более разумно.
— А между тем я получаю в ответ, что она желает сама повидать господина де Бризвиля и узнать его характер, прежде чем решиться!
— Но ведь это нелепо!.. Если вы ей ручаетесь за желательность этого союза…
— Впрочем, сегодня утром я заметила мадемуазель де Бодрикур, что до сих пор я употребляла по отношению к ней только мягкость и убеждение, но что дальше, для ее же собственной пользы… вопреки моему желанию… я буду вынуждена действовать на ее упорство строгостью… Я сказала ей, что должна буду отделить ее от подруг, посадить в отдельную келью и держать в одиночестве, пока она не решится, наконец, стать счастливой, выйдя замуж за достойного человека.
— И эти угрозы?..
— Будут, вероятно, иметь успех… Она вела переписку с одной подругой по пансиону, в провинции… Я прекратила эту переписку, находя ее опасной… Теперь девушка будет находиться исключительно под моим влиянием, и я надеюсь, что мы своего достигнем. Видите, дорогая дочь, как трудно бывает иногда совершить самое доброе дело.
— Я также уверена, что господин де Бризвиль не ограничится первым обещанием. Я ручаюсь, что если он женится на мадемуазель де Бодрикур, то…
— Вы знаете, дорогая дочь, — прервала ее настоятельница, — что если бы дело касалось лично меня, то я бы от всего отказалась… Но жертвовать в общину — это жертвовать Богу… и я не могу мешать господину де Бризвилю увеличивать число его добрых дел… Тем более что с нами случилась крупная неприятность…