– Чудно! – сказала она восторженным голосом. До чертиков трудно иногда скрывать раздражение из-за полной неприспособленности мужской половины рода человеческого, и особенно это касалось Лейна. Ей вспомнился дождливый вечер в Нью-Йорке, сразу после театра, когда Лейн, стоя у обочины, с подозрительно преувеличенной вежливостью уступил такси ужасно противному типу в смокинге. Она не особенно рассердилась; конечно, это ужас – быть мужчиной и ловить такси в дождь, но она помнила, каким злым, прямо-таки враждебным взглядом Лейн посмотрел на нее, вернувшись на тротуар. И сейчас, чувствуя себя виноватой за эти мысли и за все другое, она с притворной нежностью прижалась к руке Лейна. Они сели в такси. Синий с белым чемодан поставили рядом с водителем.
– Забросим твой чемодан и все лишнее в отель, где ты остановишься, просто швырнем в двери и пойдем позавтракаем, – сказал Лейн. – Умираю, есть хочу! – Он наклонился к водителю и дал ему адрес.
– Как я рада тебя видеть, – сказала Фрэнни, когда такси тронулось. – Я так соскучилась! – Но не успела она выговорить эти слова, как поняла, что это неправда. И снова, почувствовав вину, она взяла руку Лейна и тесно, тепло переплела его пальцы со своими.
Примерно через час они уже сидели в центре города за сравнительно изолированным столиком в ресторане Сиклера – любимом прибежище студентов, особенно интеллектуальной элиты – того типа студентов, которые, будь они в Йеле или Принстоне, непременно уводили бы своих девушек подальше от Мори или Кронина. У Сиклера, надо отдать ему должное, никогда не подавали бифштексов «вот такой толщины» – указательный и большой пальцы разводятся примерно на дюйм. У Сиклера либо оба – и студент, и его девушка – заказывали салат, либо оба отказывались из-за того, что в подливку клали чеснок. Фрэнни и Лейн пили мартини.
С четверть часа назад, когда им подали коктейль, Лейн отпил глоток, сел поудобнее и оглядел бар с почти осязаемым чувством блаженства оттого, что он был именно там, где надо, и именно с такой девушкой, как надо, – безукоризненной с виду и не только необыкновенно хорошенькой, но, к счастью, и не слишком спортивного типа – никакой тебе фланелевой юбки, шерстяного свитера. Фрэнни заметила это мелькнувшее выражение самодовольства и правильно его истолковала, не преувеличивая и не преуменьшая. Но по крепко укоренившейся внутренней привычке она сразу почувствовала себя виноватой за то, что увидела, подглядела это выражение и тут же вынесла себе приговор: слушать то, что рассказывал Лейн, с выражением особого, напряженного внимания.
А Лейн говорил как человек, уже минут с пятнадцать овладевший разговором и уверенный, что он попал именно в тот тон, когда все, что он изрекает, звучит абсолютно правильно.
– Грубо говоря, – продолжал он, – про него можно сказать, что ему не хватает нужных желез. Понимаешь, о чем я? – Он выразительно наклонился к своей внимательной слушательнице, Фрэнни, и положил руки на стол, около бокала с коктейлем.
– Не хватает чего? – переспросила Фрэнни. Ей пришлось откашляться, потому что она так долго молчала. Лейн запнулся.
– Мужественности, – сказал он.
– Нет, ты сначала сказал не так.
– Ну, словом, это была, так сказать, основная мотивировка, и я старался ее подчеркнуть как можно ненавязчивее, – сказал Лейн, совершенно поглощенный собственной речью. – Понимаешь, какая штука. Честно говоря, я был уверен, что это мое сочинение пойдет ко дну, как свинцовое грузило, и, когда мне его вернули и внизу, вот эдакими буквами, футов в шесть вышиной, – «отлично», я чуть не упал, клянусь честью!
Фрэнни снова откашлялась. Очевидно, она уже полностью отбыла наложенное на себя наказание – слушать с неослабевающим интересом.
– Почему? – спросила она.
Лейн слегка удивился, что его перебили.
– Что «почему»?
– Почему ты решил, что оно пойдет ко дну, как свинцовое грузило?
– Да я же тебе объяснил. Я тебе только что рассказал, какой дока этот Брауман по Флоберу. По крайней мере, я так думал.
– А-а-а, – сказала Фрэнни. Она улыбнулась. Она отпила немного мартини. – Как вкусно, – сказала она, глядя на бокал. – Хорошо, что некрепкий. Ненавижу, когда джина слишком много. Лейн кивнул.
– Кстати, это треклятое сочинение лежит у меня на столе. Если выкроим минутку, я тебе почитаю.
– Чудно, с удовольствием послушаю. Лейн снова кивнул.
– Понимаешь, не то чтобы я сделал какое-то потрясающее открытие, вовсе нет. – Он сел поудобнее. – Не знаю, но, по-моему, то, что я подчеркнул, почему он с такой неврастенической одержимостью ищет le mot juste1, было правильно. Я хочу сказать – в свете того, что мы теперь знаем. Не только психоанализ и всякая такая штука, но в каком-то отношении и это. Ты меня понимаешь. Я вовсе не фрейдист, ничего похожего, но есть вещи, которые нельзя просто окрестить фрейдизмом с большой буквы и выкинуть за борт. Я хочу сказать, что в каком-то отношении я имел полнейшее право написать, что ни один из этих настоящих, ну, первоклассных авторов – Толстой, Достоевский, наконец, Шекспир, черт подери! – никогда не ковырялся в словах до потери сознания. Они просто писали – и все. Ты меня понимаешь? – И Лейн выжидающе взглянул на Фрэнни. Ему казалось, что она слушает его с особенным вниманием.
– Будешь есть оливку или нет?
Лейн мельком взглянул на свой бокал мартини, потом на Фрэнни.
– Нет, – холодно сказал он. – Хочешь съесть?
– Если ты не будешь, – сказала Фрэнни. По выражению лица Лейна она поняла, что спросила невпопад. И что еще хуже, ей совершенно не хотелось есть оливку, и она сама удивилась – зачем она ее попросила. Но делать было нечего: Лейн протянул бокал, и пришлось выловить оливку и съесть ее с показным удовольствием. Потом она взяла сигарету из пачки Лейна, он дал ей прикурить и закурил сам.
После эпизода с оливкой за их столиком наступило молчание. Но Лейн нарушил его – не такой он был человек, чтобы лишать себя возможности первым подать реплику после паузы.
– Знаешь, этот самый Брауман считает, что я должен был бы напечатать свое сочиненьишко, – сказал он отрывисто. – А я и сам не знаю.
И, как будто безумно устав, вернее, обессилев от требований, которые ему предъявляет жадный мир, жаждущий вкусить от плодов его интеллекта, Лейн стал поглаживать щеку ладонью, с неумышленной бестактностью протирая сонный глаз.
– Ты понимаешь, таких эссе про Флобера и всю эту компанию написано чертова уйма. – Он подумал, помрачнел. – И все-таки, по-моему, ни одной по-настоящему глубокой работы о нем за последнее время…
– Ты разговариваешь совсем как ассистент профессора. Ну точь-в-точь…
– Прости, не понял? – сказал Лейн размеренным голосом.
– Ты разговариваешь точь-в-точь, как ассистент профессора. Извини, но так похоже. Ужасно похоже.
– Да? А как именно разговаривает ассистент профессора, разреши узнать?
Фрэнни поняла, что он обиделся, и очень! – но сейчас, разозлившись наполовину на него, наполовину на себя, она никак не могла удержаться:
– Не знаю, какие они тут, у вас, но у нас ассистенты – это те, кто замещает профессора, когда тот в отъезде, или возится со своими нервами, или ушел к зубному врачу, да мало ли что. Обыкновенно их набирают из старшекурсников или еще откуда-нибудь. Ну, словом, идут занятия, например, по русской литературе. И приходит такой чудик, все на нем аккуратно, рубашечка, галстучек в полоску, и начинает с полчаса терзать Тургенева. А потом, когда тебе Тургенев из-за него совсем опротивел, он начинает распространяться про Стендаля или еще про кого-нибудь, о ком он писал диплом. По нашему университету их бегает человек десять, портят все, за что берутся, и все они до того талантливые, что рта открыть не могут – прости за противоречие. Я хочу сказать, если начнешь им возражать, они только глянут на тебя с таким снисхождением, что…
– Слушай, в тебя сегодня прямо какой-то бес вселился! Да что это с тобой, черт возьми?