Фон Энзе из вежливости, неохотно, обещал, наконец, быть в тот же день, но никак не тотчас…
– Сейчас. Прямо ко мне!.. – настаивал Шуйский. – Иначе вы меня… Ну, обидите…
Фон Энзе объяснил, что это совершенно невозможно, так как он отправляется на похороны родственницы, которую мало знал при жизни, но на похоронах которой обязан непременно быть.
– Я уже и так немного запоздал, – прибавил он. – А после похорон я тотчас приеду к вам…
Шумский, упрямый и прихотливый в иные минуты до чрезвычайности, почти до болезненности, как все избалованные чересчур люди, сразу стал сумрачен. Его прихоть, и пустая, – не могла быть исполнена.
Спросив, в какой церкви отпевание покойной родственницы офицера и, узнав, что не в русской, а в католической, Шумский вдруг обрадовался оригинальному способу провести время. Он никогда не бывал в католической церкви и не видал богослужения в ней…
– Я с вами! – вымолвил он. – Вы за упокой будете молиться, а я так… Во здравие свое, представление буду смотреть. Скандала никакого, конечно, не сделаю… Не бойтесь! – прибавил он, добродушно смеясь на всю улицу.
Через несколько минут оба офицера уже входили в церковь, портал которой был драпирован черным сукном, с белыми каймами, а перед папертью стояла в ожидании погребальная колесница… Церковь оказалась довольно полна народом, среди которого стоял на возвышении черный гроб. Вся внутренность храма, очень мало освещенного близ престола, была темна, вся толпа протянулась сплошной черной массой, так как все женщины были в трауре…
И только в одном месте, невдалеке от гроба, было как бы небольшое белое пятно… Это была женская фигура в белом платье, белой шляпке с длинным, белым вуалем, красиво упадавшим с ее головы за спину. Шумский не последовал за офицером в первые ряды, а остался невдалеке от входа и прислонился к стене.
Отсюда он мог видеть все: народ, богослужение, престол с высокими свечами, причт в странном для него облачении… Но, раз окинув все взором, он перестал наблюдать, а весь обратился в слух… Великолепный хор певчих и орган, исполнявшие очевидно requiem,[13] сразу пленили его… Сочетание музыки с мертвым телом и похоронами поразило его, было для него курьезной новизной, как бывает с ребенком, который поражен тем, что другие даже не видят в силу привычки…
Шуйский стоял, не шевелясь, и с наслаждением, жадно прислушивался… Он любил музыку, но слышал ее крайне редко… От окружающей теперь обстановки, новой для него, музыка эта показалась ему осмысленнее и сильнее. В этих звуках были будто бы цель и смысл – совершенно особые… Это не ради только удовольствия и одной забавы публики совершается!.. Эти мелодичные волны звуков льются с выси, то скорбно-сильные, то тихо и робко унылые и будто относятся к тому мертвецу, который лежит в гробу.
– Чудно это, – думалось Шумскому. – Никогда со мной не бывало такого в театре или на концерте… Взял бы да заплакал!.. Ей-Богу! Одна беда – слез у меня этаких и в заводе нет… Я слезы лью только, когда напылит в глаза.
Внимательно слушая и раздумывая о том, что какое-то хорошее чувство копошится у него в груди, Шумский невольно, но и бессознательно, остановил рассеянный взгляд на этом единственном предмете в церкви, который выделялся из всей темноты, т. е. на белой фигуре дамы с длинным вуалем.
– Отчего она в белом? Вся ведь в белом, с головы до пят. Она одна из всех… Кто ж это? Родственница покойной? Что ж это так полагается, что ли, по-ихнему? Обычай это? Чудной обычай!
Все эти вопросы возникали в голове Шумского невольно, под звуки реквиема, но полусознательно, и объяснение, собственно, не интересовало его.
– Славно! Ей-Богу, славно! Лучше нашего! – весело воскликнул молодой человек шаловливым голосом, когда музыка смолкла и в церкви все задвигались, готовясь к выносу. Когда меня будут хоронить, хорошо бы тоже с музыкой и пением… Камаринскую бы в честь моего подохшего тела отхватать забористо… Да так, чтобы чертям в аду, на радостях поджидающим меня, тошно стало…
– «Ну, царство тебе небесное, голубушка», – прибавил мысленно Шумский, увидя гроб, который подняли на руки и проносили мимо него на паперть… «Спасибо, из-за тебя кой-что новенькое видел. В нашей собачьей жизни нового ничего не бывает… Разве вино какое новое, кто из приятелей разыщет… И от него потом еще пуще тошнит, чем от старого… А?! Вот и она, белая барынька!..»
В числе провожавших гроб из церкви двигалась к нему дама в белом платье и вуале, но была еще вдалеке и в сумраке церкви… Тихо приближалась она, а Шумский невольно глядел на это белое пятно толпы.
Но вдруг он двинулся и напряг зрение. Затем вдруг двинулся еще и сильнее, толкнул даже двух стоявших перед ним мужчин, чтобы пролезть ближе к ней, к идущей…
Она подошла, поравнялась с ним, прошла… Только длинный, белый вуаль еще виднелся, играя и развеваясь за спиной ее, так как с улицы в отворенные настежь двери пахнул ветер… Затем идущая вслед толпа скрыла ее с глаз.
Шумский стоял на том же месте, не двигался, опустил голову и бормотал шепотом:
– В белом? Обычай, что ли это?.. Из себя очень недурна… Бела уж очень тоже и лицом… Ей бы в цветном или в черном ходить… Глуповатое лицо… Да и походка какая?.. Точно привидение какое, не шла, а скользила тенью… Верно немка или шведка… и дура!
И чрез мгновенье Шумский мысленно произнес:
– Однако, какая же ты-то скотина! Ты! Себе самому врешь всякое… Кого ты надуть хочешь? Себя! Зачем? Ну, приглянулась… Сердечко екнуло. Что ж тут? От этакого лица у всякого что-нибудь может случиться… Тебя хватило шибко, сразу, врасплох, как обухом… Ну, и не комедианствуй сам с собой… Хороша! нечего, брат, врать! Хороша! Хороша! Вот как хороша, что черт бы ее побрал! Да и меня тоже. За каким я лешим сюда лазил на похороны какой-то родственницы какого-то немца… А ведь он знает, наверно знает… Она знакомая или родня покойной.
Быстро двинулся и вышел Шумский из церкви, даже не отдавая себе отчета в движеньи, и стал оглядываться, чтобы найти глазами немца. Но фон Энзе уже шел к нему навстречу…
– Простите, Шумский, я сейчас не могу быть у вас, потому…
– Скажите, кто эта дама вся в белом? Вон идет, – прервал он офицера.
– Баронесса Нейдшильд.
– Кто ж такая?
– Единственная дочь довольно известного в столице финляндского сановника и чудака, который…
– Она незамужняя, стало быть?..
– Ей семнадцать лет… Богатая невеста и, как видите, красавица, не правда ли?
Говоря это, фон Энзе вдруг вспыхнул. Его обыкновенно белое и свежее лицо все покрылось пурпуровой краской от глаз и бровей до подбородка. Шумский пристально присмотрелся к нему, ядовито ухмыльнулся и подумал:
«Только школьники да влюбленные юнцы так краснеют. Стало быть, не я один… И он тоже… Не я один!? Вот и здравствуйте. Да разве я уже влюблен…»
Шумский громко рассмеялся своей мысли, протянул руку фон Энзе и, крепко пожав его руку, пошел от него, не сказав ни слова. Смех этот кольнул немца. Он принял его за дерзкий намек на ту краску, которую он невольно чувствовал на своем лице.
13
реквием (фр.).