Но одновременно, и уже с незапамятных времен, Квашнин носил на груди, не снимая и никогда не скрывая ни от кого, иногда надевая даже поверх халата, большой золотой медальон с черным эмальированным крестом.

В одной половине медальона были русые волосы, а в другой – акварельный портрет молодой женщины не очень красивой, но с «томным» взглядом.

Квашнин говорил друзьям серьезным голосом:

– Эта одна была для меня все!

И всегда сам подшучивая над всеми своими предметами, Квашнин насчет этого медальона шуток не любил, становился мрачен, глядел обиженно на неосторожного шутника и даже иногда прекращал за это знакомство.

– Шутите надо всем! Я и сам не прочь пошутить, – говорил он. – А «это» оставьте! Это другое совсем. «Оно» вот где!.. – показывал он на сердце. – Все это тут кровью написано… И теперь еще вспомнить тяжело. А говорить об этом еще тяжелее.

И случалось Квашнин изменялся в лице говоря «об ней». Товарищи смутно знали кой-что, знали, что «она» была полька, варшавянка, что она бежала от мужа, и кончила романически, – утопилась… И ежегодно аккуратно, 4-го мая, Квашнин ходил в церковь, заказывал обедню за упокой Марии, молился горячо и затем весь день проводил дома, никого не видя, кроме самых близких друзей.

Роковое квашнинское 4-е мая было известно не только в Преображенском полку, но и в других полках. Предполагали, конечно, все, что именно в этот день варшавянка Мария покончила свои счеты с жизнью. Сам же Квашнин об этом никогда ни единым словом не обмолвился.

У образов в киоте висел шелковый розовый платочек. И хотя Квашнин тоже никогда не сказал никому, что это за платок, но все товарищи тоже знали, или передавали друг другу общую догадку, что это платок утопленницы, найденный на месте ее насильственной смерти.

Таинственная и трагическая история прошлого Квашнина, медальон и платочек, 4-е мая и заупокойная обедня, сдержанность и обидчивость молодого офицера по отношению к этому грустному воспоминанию, – все это было давно и очень многим известно, но смутно, по догадкам, и в противоречивых подробностях.

Была лишь одна личность на свете, знавшая близко и хорошо всю историю варшавянки Марии. Это была старшая сестра Квашнина, замужняя женщина уже лет сорока и мать многочисленного семейства, которая приезжала из провинции раз в год повидаться и погостить месяц у брата. Она одна знала всю правду. И ей, каждый почти раз, Квашнин говорил, показывая на медальон или на платок:

– Смотри, Аннушка, не проговорись кому из товарищей об этом.

– Будь спокоен. Я же не забыла и не безумная какая, – отвечала сестра добродушно.

– Это, Аннушка, для меня великая тайна ото всех… Ты меня зарежешь без ножа.

– Знаю. Знаю. Будь покоен.

Но тайна, которую знали они двое, брат с сестрой, была особая, не та, о которой догадывались товарищи-офицеры.

Сестра Квашнина знала, что медальон этот куплен братом на ее глазах при распродаже выморочного имущества после некоей одиноко умершей помещицы их губернского города. Чей был этот портрет русой женщины, конечно, никто не знал. Равным образом, откуда был платочек, повешенный теперь в киоте, ни Квашнин, ни сестра, хорошо не помнили. Кажется, это была находка Квашнина при разъезде с какого-то бала, которая вдруг стала драгоценностью.

А тайна все-таки была! И не простая!.. Тайна характера добродушного, правдивого и честного во всяком слове Квашнина. Считая ни во что свои, чуть не ежедневные, победы, относясь совершенно равнодушно или шутливо ко всем живым женщинам, которые в него влюблялись, иногда очень серьезно, он обожал, лелеял, боготворил одну женщину, никогда для него не жившую, призрак, пред которым он привык на словах, а затем и мысленно, преклоняться. Его кумиром была утопившаяся варшавянка Мария, которая была выдумана и никогда на свете не существовала.

Портрет и волосы принадлежали кумиру-призраку, уже более десяти лет живущему в воображенья офицера. Однако, этот призрак становился для него в силу привычки как бы фактом прошлого, и он, казалось, иногда уже почти верил сам в свое измышленье.

Всякий, кто узнал бы правду про Марию, медальон и платочек в киоте – объяснил бы дело просто – глупым хвастовством, часто встречаемым в мужчинах. Но это сужденье было бы полной ошибкой. Надо было искать объясненье гораздо глубже…

Почему же Квашнин не хвастался сотнями побед и подсмеивался над ними. В числе этих женщин были две, жизнь которых была, действительно, отравлена им, как говорится, разбита.

Года два назад, одна еще молодая женщина, покинутая им в то время, когда она надеялась на брак с ним, от нежданного удара вдруг заболела и долго была при смерти. Другая, после больших усилий снова сойтись с Квашниным и полной неудачи, с горя постриглась в монахини около Москвы.

Квашнин все это тщательно скрывал от товарищей и не находил возможным или нужным хвастаться этим, а наоборот, мысленно подшучивал над «новой монашкой своего изделия».

Почему же он хвастал перед товарищами измышленной варшавянкой Марией, грешил, заказывая по ней заупокойные обедни и носил, не снимая ни днем, ни ночью портрет и волосы какой-то неведомой женщины. Кого же он обожал в ней? Женщину отвлеченную! Понятие о женщине?.. «Многое есть на свете, друг Горацио, чего и не снилось мудрецам».

XV

– Никакой пташки не спугнул я? Не помешал? – говорил Шумский, входя в квартиру приятеля.

– Помилуй, тебя жду! – весело отозвался Квашнин, встречая гостя.

– Может, у тебя собирались чай пить твои какие приятельницы! – усмехнулся Шумский.

– Нет. Уж были… На вот!..

И Квашнин, смеясь, нагнулся, приподнял волосы на лбу и показал здоровую шишку.

– Шандалом! – кратко прибавил он.

– Были и били! – сострил Шумский. – Ну, не в первый раз. До свадьбы заживет! А я хотел тебя повидать ради дела. Совета попросить.

– Чтобы ему не последовать, – усмехнулся Квашнин. – Что ж, изволь. Я все-таки добрый совет другу дам.

Шумский уселся на диван; хозяин опустился тоже на кресло и придвинулся ближе. После недолгой паузы, Шумский заговорил просто, тихо, но каким-то неестественно-спокойным голосом. Он стал рассказывать все то, чего еще приятель не знал…

Он объявил о прибытии мамки, о доставленном Шваньским снадобье от знахаря и, наконец, передал почти подробно свое роковое объяснение с возлюбленной.

После всего Шумский кратко объявил про свое, принятое бесповоротно, решенье, и, наконец, смолк и вздохнул.

– Опоить дурманом, пролезть тайком в дом и воровски взять? – проговорил Квашнин, оттягивая слова. – Все та же затея, что и прежде сказывал мне. Так ли друг? Три преступленья вместе, в одном.

Шумский пожал плечами, как бы говоря: «разумеется! понятно!»

Наступило молчанье.

Квашнин встал и заходил по комнате из угла в угол. Он был, видимо, взволнован.

– И это решенное дело. Бесповоротно? – спросил он, останавливаясь перед сидящим другом.

– На днях будет сделано! – равнодушно отозвался Шумский, закуривая трубку, которую взял с подстановки.

– Да ведь это безумие…

– Может быть. Но ведь я без ума и люблю…

– Слышал еще в прошлый раз. Ну, а если узнается и откроется, что ты был…

– Был не Шумский, а Андреев. Ищи в Питере Андреева, а Шумский уедет в Грузино. Я на днях назначен состоять при особе графа Аракчеева по военным поселениям и могу безвыездно жить в Грузине хоть сто лет.

– А если узнается именно, что это дело Шумского. Это ведь лишение флигель-адъютантского звания и ссылка в гарнизон какой-нибудь. А то и хуже… Разжалованье в солдаты!

– Пускай…

– Потеря всего. Положенья, честного имени, наконец, потеря… возможности жить в обществе и в столице. Ты умрешь с тоски в какой-нибудь трущобе…

– Ах, милый друг. Пойми, что мне на все наплевать. У меня одно желание и одно мечтанье, чтобы женщина, которую я полюбил, была моею. Ценой всего остального.

– Да ведь это гадость! – вдруг закричал Квашнин, как бы не утерпев. – Ведь это преступленье и гадкое, мерзкое…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: