– Как все просто обошлось, даже глупо. Слава тебе Господи! От осла отбоярился, теперь только как с медведем справиться. Скажу, пол-лоханки крови вышло. Что же, мне было – весь дворец перепачкать.
И Шумский, снова наняв извозчика, двинулся домой. Он был так доволен и счастлив, что избегнул удачно рокового события, что начал что-то напевать. Затем, треснув извозчика по плечу, он обещал ему рубль целковый и стал расспрашивать, как его зовут, из какой он губернии и сколько ему лет.
Поворачивая из улицы на набережную Невы, Шумский заметил на тротуаре девчонку лет тринадцати, грязно одетую, почти обтрепанную, худую, с бледным лицом. Она сидела на тумбе, подтянула к себе босую ногу и, – держа в руках большой палец ноги, внимательно разглядывала его. Около нее лежал на панели огромный серый узел, по-видимому, с бельем.
Когда Шумский поравнялся с девчонкой, она уже встала и начала со страшными усилиями взваливать на себя огромный узел, в котором, по-видимому, было более пуда веса. Стараясь взвалить на себя узел, девчонка вдруг потеряла равновесие. Узел шлепнулся на панель, а она, поскользнувшись, упала тоже около него.
– Стой! – заорал Шумский так, что извозчик вздрогнул и повис на вожжах.
Офицер соскочил с дрожек и подбежал к девчонке так быстро, что даже напугал и ее.
– Что? Белье? Тяжело? Далеко несешь? – выговорил он.
Девочка, оторопев, не ответила и, поднявшись на ноги, только косилась на барина.
– Белье?
– Белье-с, – тихо отозвалась она.
– Далеко ли несешь?
– А вон туда, – махнула она худой, костлявой рукой.
– Далеко ли?
– Далече.
– Извозчик, – крикнул Шумский. – Иди, что ли, слезай. Ну! Вот бери узел, вали на дрожки.
Подошедший извозчик вытаращил глаза на барина; но Шумский вынул блестящий целковый из кармана, сунул ему в руку и крикнул уже сердито:
– Очумел? Вали узел на дрожки, сажай девчонку и вези куда надо.
Через несколько мгновений узел был на дрожках, а между ним и извозчиком, кое-как, как на облучке, села не столько обрадованная, сколько изумленная, почти испуганная девчонка.
– Ну, отвези ее, куда след. А смотри, обманешь, я тебя разыщу и в полиции выпорю.
– Как можно, помилуйте. Нешто возможно, – возопил извозчик обидчиво.
И быстро собрав вожжи, он оглядывал и девчонку, и узел, и лошадь, с таким выражением лица, как если бы случившееся было вовсе не нечаянностью, а ожидалось им еще издавна, как будто во всем случившемся была самая главная задача всей его жизни.
Дрожки с покачивающимся огромным серым узлом двинулись в обратную сторону, а Шумский пошел пешком к берегу с намерением нанять лодку и переехать Неву, а то и покататься. На душе его было весело, радужно, изредка в голове возникал вопрос:
– А граф? Его родительское сиятельство? И тут же был ответ:
– А черт его побери! Хоть разжалывай в распросолдаты. Мне Ева и Ева! А там все, – хоть трава не расти!
XXII
Неожиданное происшествие, встреча с бароном, сначала опасное, но затем благополучно окончившееся, так подействовало на молодого человека, что он забыл самое главное. Шумский забыл, что в это самое утро Авдотья должна была побывать у Пашуты и сказать ей свое страшное слово.
А, между тем, в те самые часы, когда Шумский скакал во дворец и на Васильевский Остров, успев по дороге перерядиться, Авдотья явилась рано утром в дом барона Нейдшильда.
Сначала напившись чаю в комнате Пашуты, мамка начала издалека, намеками предупреждать свою приемную дочь, что у ней есть нечто крайне важное до нее.
– Ты должна, Пашута, – говорила Авдотья, – всей душой послужить Михаилу Андреевичу.
– Не могу и не могу, – отзывалась Пашута, грустно мотая головой.
– Теперь так сказываешь. А когда я тебе выкладу все, что есть у меня на душе, ты мысли свои переменишь. Скажу я тебе такое одно диковинное слово, что ты на самую смерть пойдешь за Михайло Андреевича.
Пашута недоверчиво улыбалась и морщила брови.
«Такого слова нет, – думалось ей, – чтобы я за этого сатану хоть палец на отруб дала, а не только душу погубила».
Наконец, проснулась баронесса и позвала к себе любимицу.
Покуда Ева одевалась, а продолжалось это чрезвычайно долго, Авдотья сидела в горнице Пашуты, понурившись, угрюмая, грустная и все вздыхала.
Она не сомневалась ни одной минуты, что девушку поразит в самое сердце то, что она ей скажет, что эта Пашута, обязанная ей жизнью, волей-неволей станет повиноваться всякому приказу, хотя бы и прихотям ее Мишеньки.
Но выкладывать свою душу, произнести громко давно затаенное от всех, Авдотья все еще боялась. Она охала и вздыхала, как бы идя на страшный ответ и суд. Ей казалось, что самая смерть не будет ей так ужасна, как ужасает предстоящее теперь объяснение с Пашутой.
Наконец, девушка вышла к мамке и объявила ей, что баронесса желает ее опять видеть и побеседовать с ней.
Авдотья двинулась в соседнюю комнату.
Маленькая красивая спальня баронессы вся отделана была светлоголубым штофом. От мебели и гардин до ковра и даже до мелких письменных принадлежностей на столе все было голубое. И среди этого яркого веселого отблеска небесного цвета сидела на кушетке, сложив на коленях снежнобелые ручки, ладонями вверх, сама красивая «серебряная царевна», как прозвала ее Авдотья.
– Здравствуйте, – произнесла Ева, окидывая тоже ясносиним взором вошедшую женщину. – Садитесь и расскажите, как спасли из воды милую Пашуту, – произнесла баронесса, едва шевеля губами и с легким иностранным акцентом, который придавал особую прелесть ее русской речи.
– Как можно, я и постою, – промычала Авдотья, невольно любуясь на эту белую, как снег, барышню с серебристым сиянием вокруг головы.
– Как есть писаный ангельский лик, – думала Авдотья.
– Садитесь, – повторила Ева.
– Увольте, матушка, – отзывалась Авдотья.
– Ну, конца этому не будет, – весело воскликнула Пашута, – до завтра торговаться будете. Я сейчас вас помирю. Нате, вот!
И Пашута быстро сунула около кушетки у самых ног Евы маленькую скамейку.
– Садитесь, Авдотья Лукьяновна, на скамеечку, – прибавила она. – И спокойно, и почтительно.
Авдотья уселась на скамейку, пыхтя и смущаясь близости прелестной собеседницы.
Ева пристально, но мирным, бесстрастным взором оглядывала женщину.
В иные минуты спокойствие и бесстрастие на лице и в позе баронессы доходили до того, что она могла показаться постороннему не в нормальном состоянии. Казалось, что эта красивая девушка только что поднялась с постели, где выдержала приступ смертельной болезни, и что она только что оправляется после борьбы на жизнь и на смерть. Здоровье, силы тела и духа, как бы еще не вполне вернулись к выздоровевшей.
Так было и теперь. Ева говорила тихо и слабо; красивая головка, слегка склоненная к Авдотье, если и шевелилась, то медленно; руки по-прежнему лежали недвижно скрещенные на коленях вверх ладонями, как бы упавшие от слабости или внезапного нравственного потрясения.
Зато именно благодаря этому красавица-девушка и походила еще более на ангельский лик и на серебряную царевну.
Беседа баронессы с названной матерью ее дорогой Пашуты длилась довольно долго. Баронесса, собственно, говорила мало, только спрашивала. Рассказывала все подробно оживившаяся Авдотья.
Баронессу особенно заинтересовала жизнь в Грузине, граф Аракчеев, его барская барыня Настасья и весь склад житья-бытья в усадьбе временщика.
Только когда дело дошло до сына графа, известного в Петербурге Шуйского, то Авдотья смутилась, не знала, что и как говорить о нем.
– Что он, каков собой? – спросила Ева. – Я его никогда не видала.
Авдотья вспыхнула, и пунцовое лицо ее удивило Еву.
– Как вы, должно быть, его любите, – поняла и объяснила она по-своему.
Сделав несколько вопросов Авдотье об ее питомце, она получила несколько отрывочных ответов. Рассказ мамки о Шумском не клеился так же, как разные россказни о Грузине.