XXIII
Был уже давно сентябрь месяц. С того дня, что Шумский во флигель-адъютантской форме встретился с бароном во дворце, прошло более двух недель. Дела Шумского и его отношения ко всем окружающим перепутались окончательно. Молодой человек с крепкой, здоровой натурой, от природы энергический и предприимчивый, легко боровшийся со всякого рода затруднениями, теперь был окончательно сбит с толку, чувствовал, что у него ум за разум заходит. Не ощущая собственно никакой болезни, Шумский теперь чувствовал себя, однако, как бы больным. Он был донельзя измучен, раздражен и, казалось, способен, как женщина, на истерический припадок.
Чем более он обдумывал свое положение, тем больше приходил в тупик.
– Все запуталось и перепуталось, – думал и повторял он. – Сам дьявол ничего тут не поделает.
А между тем, вся путаница произошла от одного слова. От того слова Авдотьи, которое она всегда называла «страшным» и которое она сказала Пашуте. Оно-то, это страшное слово, все и перевернуло вверх дном.
После беседы своей с Пашутой, Авдотья прибежала в квартиру Шумского, как безумная, с изменившимся лицом, дрожащая, перепуганная, растерянная. Она рассказала, путаясь, своему питомцу, что объяснилась с Пашутой, что от этого объяснения произошла только беда и что нужно Пашуту немедленно, не теряя ни минуты, взять из дома барона.
Шумский при таком результате настолько был поражен, что едва мог собраться с силами, чтобы только развести руками.
– Вот так устроила! – промолвил он тихо, без гнева, но затем повторял это слово в течение нескольких дней.
В чем заключалось ее объяснение с Пашутой, женщина ни за что сказать не хотела, говоря, что даже угроза ссылки в Сибирь не заставит ее признаться. Сначала Шумский был изумлен, конечно, но затем решил, что это все одни бредни и одна «бабья дурь». Он тотчас обвинил себя и только в том, что поверил в серьезность помощи Авдотьи.
«Дура-баба вообразила себе что-то, сочинила, наговорила какого-то вздору девчонке, ничего из этого не вышло, вышло даже что-то худшее», – думал он.
Однако, несколько дней допытываясь от мамки, в чем заключалось объяснение, почему она требует, чтобы Пашута была немедленно взята из дома барона, Шумский все-таки заставил Авдотью говорить. Она объясняла и рассказывала три дня подряд и в конце всех ее речей и рассказов Шумский увидал ясно, что женщина лжет от первого слова до последнего, желая скрыть сущность действительного объяснения.
– Да ты лжешь, противоречишь сама себе! – восклицал Шумский.
Авдотья божилась, что не лжет, а затем через час плакала, говоря, что грешит с неправедной божбой и что все-таки самой сути она никому, а тем паче своему любимцу не скажет.
Выгнавши однажды Авдотью из своего кабинета, Шумский дней десять не видал мамку и даже велел ей через Ваську не показываться ему на глаза. Раза два он уже собирался отправить женщину обратно в Грузино.
Разумеется, за это время Шумский несколько раз, хотя уже не всякий день, побывал у барона в доме, но Еву увидел только один раз и на мгновенье.
Не зная, вероятно, что Андреев находится в кабинете отца, баронесса явилась, но, увидя молодого человека, остановилась. С порога окинула она его взором с головы до ног и как-то странно. Так смотрят на человека, которого видят в первый раз. Глаза ее будто сказали: «кто это может быть?» Этот взгляд Евы особенно больно кольнул Шумского, но вместе с тем и несказанно удивил. Если бы в этом взгляде было малейшее намерение кольнуть или оскорбить его, то молодому человеку оно показалось бы понятно и было бы, пожалуй, менее обидно. Но именно в бесстрастном, спокойном, равнодушном взгляде красивых глаз «серебряной царевны» сказалось одно:
– Кто бы это мог быть в кабинете отца? Что за человек?
Долго и много над этим взглядом ломал себе голову Шумский и ничего не мог придумать. Будь Ева искусная актриса, все было бы ясно. Но в ней не было тени притворства или искусства играть своим лицом. Шумский поневоле начал спрашивать себя, не изменился ли он очень лицом, не стоял ли в тени; быть может, в самом деле баронесса не узнала его. Но это, однако, было плохое утешение. Ева хорошо узнала молодого человека, которого она смерила взглядом; потому что, кивнув головой и сказав одно слово отцу, – как бы небрежно уронив это слово, – она тотчас же тихо повернулась и скрылась.
– Удивляюсь! – произнес барон, но не прибавил ничего в объясненье вырвавшегося у него слова.
Однако, в следующий раз Нейдшильд спросил у г. Андреева, почему не продолжается и не оканчивается портрет. Шумский не нашелся ничего ответить. Сказать, что баронесса не хочет этого, он считал неудобным и даже опасным. Если она молчит про их ссору, то ему и подавно не следует говорить об ней барону.
– Я всегда готов окончить портрет, когда баронесса пожелает, – отвечал он. – Извольте напомнить баронессе, и когда она прикажет, в тот день я и явлюсь продолжать рисовать.
Вместе с тем, бывая у барона, Шумский настойчиво старался повидаться с Пашутой, посылал за ней не раз Антипа и другого лакея. Пашута отзывалась каждый раз каким-нибудь делом, невозможностью прийти и, наконец, однажды Антип, сам несколько удивленный, передал г. Андрееву довольно резкий ответ.
«Приходить ей незачем, говорить не о чем, а видеться с господином Андреевым она не желает. Когда-де он свою волчью шкуру снимет, тогда и она готова с ним побеседовать. Если граф Аракчеев продаст ее, то все будет слава Богу. А если он прикажет ей возвращаться в Грузино, то она, уходя, многое расскажет барону. А приехавши в Грузино, перевернет его вверх дном одним своим словом».
Шумский, выйдя на улицу, прошептал несколько раз в диком припадке гнева:
– Убил бы, просто убил бы проклятую.
Наконец, за это же время два раза на квартиру Шумского появлялся никто иной, как сам барон Нейдшильд. Приезжал он, конечно, не к господину Андрееву, а к флигель-адъютанту Шумскому.
Первое появление барона произвело то же самое, как если бы молния ударила и зажгла весь дом. Васька кубарем явился в кабинет барина и почти закричал:
– Барон, сам барон Нейдшильд.
Шумский вскочил, бросил трубку, потом опять сел, потом опять вскочил и заметался по своей комнате. Наконец, он плюнул и злобно выговорил:
– И ты дурак, и я дурак! Дома нет, и все тут!
Через несколько мгновений барон уже отъехал от квартиры, а Шумский бесился на самого себя, что мог хоть на минуту смутиться.
– Дома нет, и конец! Хоть целый год – все дома не будет! Чего я испугался?
Васька объяснил, что барон спрашивал, когда можно застать барина дома. Он ответил, что определить часа невозможно.
Хотя Шумский мог, конечно, совершенно просто, не возбуждая никаких подозрений, не сказываться барону дома в течение очень долгого времени, тем не менее это появление смутило его. Барон мог письмом прямо просить свидания ради объяснения по делу. Дело это, конечно, касалось покупки Пашуты.
Так именно и случилось. Заехав еще два раза и узнав, что офицера Шумского почти никогда нет дома, барон написал письмо, в котором кратко излагал цель своего желания познакомиться с г. Шумским. Просьба его заключалась в том, чтобы узнать окончательно от графа Аракчеева, когда и за какую сумму пожелает он продать свою крепостную девушку Прасковью. Барон просил Шумского назначить ему день и час, когда он может застать его дома.
Сначала Шумский смутился, но затем вскоре рассмеялся, придумав, как высвободиться из нового затруднения. Он съездил к своему другу Квашнину и уговорил его, хотя с трудом, вступиться в дело, помочь обмануть барона. Он упросил Квашнина объясниться с бароном у него на квартире или же съездить к нему, но при этом, конечно, назваться Шумским.
В том и другом случае Квашнину приходилось надевать флигель-адъютантский мундир, так как он не мог принять барона в халате или ехать к нему в статском платье. Преображенский же мундир был, конечно, хорошо известен Нейдшильду. Необходимое переодеванье наиболее останавливало Квашнина.