Пашута стояла в противоположном углу горницы, вся сгорбившись, опустив голову, бледная как смерть и, положив руку в руку, как-то вытянула их судорожно вниз. Казалось, что девушка не видит и не слышит ничего и не слыхала ни единого слова из того, что проговорил Шумский.
Свидетели разговора, Шваньский, Авдотья и Копчик стояли кругом с серьезными лицами. Гнев Шумского как бы подействовал и на них. Шваньский съежился и усиленно мигал глазами, Авдотья плакала и утирала глаза кулаком, а Копчик странно переводил глаза с барина на сестру, и в эту минуту по его глазам можно было легко увидеть, какая злоба кипит у него на душе. Заметь это Шумский, дело не обошлось бы благополучно. По счастию, барин даже не заметил присутствия лакея в горнице.
Шумский, озлобленный, вернулся в свой кабинет, а Шваньский и лакей немедленно занялись очисткой чулана от всякого хлама, который в нем был. Через полчаса Копчик, смущенный и молчаливый, принес три охапки сена и бросил их на пол пустого чулана, а затем поставил кувшин воды и положил каравай черного хлеба. Шваньский обернулся к Пашуте и произнес, усмехаясь:
– Барышня, пожалуйте. С новосельем вас честь имею поздравить…
XXV
Гнев Шумского скоро прошел. Вернувшись к себе в кабинет и обдумав все обстоятельства нового положения вещей, созданного теперь ловким похищением Пашуты, он невольно повеселел.
Как гора с плеч свалилась! За последнее время все было спутано. Все дело его рук после долгих усилий и большого терпения, казалось, готово было рухнуть. Теперь же все снова обстояло благополучно. Оставалось только примириться с баронессой. Но и это было маленькой подробностью в его плане. Собственно и примирение было не нужно.
«Разве вор, который лезет в чужой дом, – думал Шумский, – чтобы украсть, обязан быть в дружбе с тем, кого он обкрадывает. Совершенно лишнее».
Дело заключалось теперь лишь в том, чтобы баронесса поддалась обману и согласилась заменить свою любимицу новой горничной. И, конечно, эта горничная должна быть никто иная, как Авдотья.
– В этом вся сила и больше ни в чем, – решил Шумский. – Удастся мне пристроить мою дурафью мамку к Еве! И подписывайся с росчерком! Все сочинение будет готово и кончено!
Когда Васька принес барину ключ от чулана, в котором была заперта его сестра, то Шумский еще более повеселел и вспомнил, что он еще не поблагодарил Шваньского за громадную услугу, которую тот оказал своему барину-патрону.
– Ну что, Копчик, воет она?
– Нет-с, – бойко отозвался Копчик.
– Ничего не говорила?
– Ничего-с. Молчит, как есть истукан. Да она, Михаил Андреич, всегда была какая-то деревянная. Ее кнутом не проймешь, а уже словами где же! – с усмешкой и отчасти с озлоблением произнес молодой малый.
– Что же, тебе не жаль сестры-то, что ты эдак… – иевольно заметил Шумский.
– Чего мне ее жалеть-то, каналью эдакую. Истинно вы изволили ее ругать. Хуже канальи, хуже собаки. Из-за нее такая у нас неразбериха было вышла, что эдакой и не расхлебать. Вы ведь сами не видите, как истревожились, исхудали за это время. Вестимо, Авдотья Лукьяновна тоже не без греха. Чего-то такого, прямо скажу, наболванила, как вы изволите говорить. А все-таки, и та собака – не пользуйся глупостью людской. Я бы вот что, Михаил Андреич, вам предложил. Теперь Пашутка сидит, молчит, а коли будет она нас беспокоить, орать, что ли, примется или буянить в чулане, то позвольте мы с кучером ее здесь на конюшне успокоим. Ведь розги-то и в Петербурге можно купить, для этого незачем посылать в Грузино.
Шумский слушал, глядя в лицо малому, и думал: «Какие, однако, скоты, эти хамы крепостные. Ведь Пашутка искренно всегда любила своего братишку, а этот негодяй теперь сам же предлагает ее пороть. Добро бы я сделал это со злобы. Мне она нагадила. А ведь этому щенку она ничего, кроме добра, не сделала. Да. Уж именно крепостные люди – не люди, и, как сказывается, хамское отродье».
– Так позволите, Михаил Андреич, – выговорил снова Васька. – Мы с кучером, двое…
– Что?
– А наказать здесь. Я так слышал, вы желаете ее отправить в Грузино. Не стоит того. Я говорю, мы здесь ее уймем. Только, вестимо, лучше бы рано поутру, либо ночью. А то, будет если очень визжать на конюшне, соседи начнут опрашивать. Оно хотя беды нету, то и дело слыхать в Питере орут во дворах люди. А все бы лучше ночью, повадливее, без огласки.
– Эк ты разболтался, – невольно удивился Шумский. – Что у тебя на нее за зуд? Или она и тебя чем доехала?
– Меня? – выговорил вдруг Васька. – Она меня, подлая, так доехала, что я бы ей голову оторвал, не то, что кнутом. Вот что! Я ее тоже видеть не могу. Так бы ей косу и вытащил из головы вон.
– Чудно! – вслух подумал Шумский. – А чем она тебя доехала.
– Ну уж это, Михаил Андреич, позвольте лучше в другой раз. Да и дело-то оно для вас пустое. Мне-то оно обидно, а для вас совсем нестоющее внимания.
Васька вышел из горницы, но вернулся через несколько времени и доложил, что Иван Андреевич просит позволения прийти.
– Зови, зови. Еще бы.
Шумский встал, подошел к столу и, взяв 50 рублей, стал, улыбаясь, среди комнаты.
Шваньский, тихой походкой и немножко сгибаясь как всегда, вошел в кабинет и, притворив дверь, остановился почти у порога.
– Подойди. Что же? Молодец! Спасибо тебе. Я эдакой удачи и не ожидал. Ведь она тоже хитрая. Не знаю, как поддалась твоему Краюшкину. На вот тебе, – протянул он деньги.
Шваньский быстрым ястребиным взором глянул на кредитные билеты. Видеть он ничего не мог, но догадался, почуял нюхом, что сумма невелика.
– Как можно-с. Ни за что! Я не наемный! Какое? Я у вас в долгу, – выговорил он, отстраняя деньги.
– Пустое. Бери.
– Ни за какие тоись пряники. Как угодно, Михаил Андреич.
Шумский остановился и как бы что-то вспомнил.
– Тут пятьдесят, – выговорил он.
– Сколько бы там ни было. Я у вас в долгу…
Шумский совсем вспомнил. В чем дело, догадаться было нетрудно, так как подобное повторялось довольно часто.
– Ах ты жидовина эдакая! Да у меня теперь мало денег.
– Помилуйте, разве я…
– Ну ладно, – перебил Шумский, и, вернувшись к столу, он бросил пятьдесять рублей, потом полез в портфель, достал одну сотенную бумажку и двинулся снова к Шваньскому.
– Жидовина как есть. Ну да Бог с тобой. За это стоит.
– Да я, Михаил Андреич… ей Богу-с…
– Что? И этого мало? Ну шалишь, брат, бери. А то ни гроша.
– Если изволите приказывать, я ослушаться не могу, – ухмыльнулся Шваньский и, взяв ассигнацию, стал, ёжась и переминаясь на месте, вертеть ее в руках.
– Вот если позволите, – начал он. – Если уже дело пошло насчет денег, то, если позволите вам напомнить, что за самое за это питие я тогда свои отдал.
– Какое питие?
– Ну эта, стало быть, микстурка сонная, что я привез. Вы изволили на дорогу деньги давать, а за микстурку я свои сто рублей отдал.
– Ну нет, брат, это погоди. Будет ли еще толк от этого пития. Коли ничего не выйдет, я тебе ничего и не дам. А коли беда выйдет, я тебя изувечу. Вместо рублей кулаками буду подчивать. Да вот еще что. По сю пору не испробовал ведь ни на ком. А без этой пробы, я такого греха на душу не возьму, чтобы неведомую бурду над баронессой пробовать.
– Так позвольте мне представить кого. Что же время-то терять, – возразил Шваньский. – Я достану кой-кого для испробования. Вы будете спокойны, а я при деньгах. Прикажите.
– Вестимо. Да кого?
– Да уж я представлю. Только прикажите.
– Не знаю, – протянул Шумский, – не знаю. Это дело такое. Вся сила на ком пробовать. Ведь нельзя же на каком саженном солдате-мужике. Ему, черту, может, ничего не сделается, а девица молодая помереть может. Эдак нельзя. Надо пробовать на ком-либо совсем подходящем.
– Уж поручите мне, Михаил Андреич. Я самое подходящее создание представлю вам.
– Создание? – повторил Шумский, поднимая брови. – Ишь какие слова стал говорить. Сам-то ты, брат, тоже создание хорошенькое, нечего сказать. Кабы все божеское мироздание и все мирские создания были таковы, как ты, знаешь ли, что оставалось бы порядочным людям сделать? Не знаешь? Плюнуть на весь мир Божий, да и застрелиться.