А Миша верил только тому, что сам видел и слышал. Таков он уродился.
Когда однажды зашла речь между ним и одним мужичонкой из деревни о столице Москве, Миша на какой-то вопрос крестьянина отвечал:
– Не знаю… сказывают все, такой город столичный есть в России… Но я его не видал, и есть ли он на свете, не знаю!
Поездки в Москву его отца и других обитателей и постоянные сношения Грузина с отсутствующими были для мальчика не доказательством. Он сам этой столицы не видал!.. А верил он только себе! Мало ли что «они» говорят, его отец и мать. Мало ли что «она» говорит, мамка.
«Они» и «она» были обычным наименованьем на языке мальчика, когда он думал или говорил об этих самых ему близких людях, родных и няне. Когда они повиновались ему, т. е. исполняли просимое, давали желаемое, он был только доволен ими, а не благодарен им. Когда же они отказывали, он чувствовал неприязнь к ним и вступал бессознательно в борьбу, и почти всегда после долгой и упорной борьбы побеждал.
И чем более подрастал Миша, тем менее чувства ощущал в себе к родным, тем менее, по-видимому, любили и они его.
Когда же минуло Шумскому двенадцать лет, и Аракчеев отдал сына в Пажеский корпус, то и последняя связь порвалась. Вскоре же родители впервые пожали посеянное! Через три года после поступленья в корпус произошло серьезное столкновенье между родителями и отроком, который среди товарищей корпуса быстро развился и «развернулся» не по летам.
Разумеется, за эти три года пребывания в столице Миша набрался всякого ума-разума. Он отлучался из корпуса чаще товарищей, ходил и ездил верхом совершенно свободно и, конечно, завел множество всяких знакомых. При свидании с родными он уже был смел и резок. Однажды он явился к матери с вопросом:
– Отчего я зовусь Шумский, а батюшка графом Аракчеевым? Сын и отец одинаково должны зваться.
Настасья Федоровна оторопела и несколько мгновений сидела, разиня рот. Простой вопрос уподобился удару грома.
Наконец, она собралась с духом и с мыслями и вымолвила сердито:
– Это что за глупые речи?!.. Кто тебя надоумил эдакое спрашивать? Питерский какой вертопрах?
– Глупого ничего нет… И никто не надоумил. Я и в Грузине прежде об этом думал давно, да не говорил… А теперь иное дело… Так пришлось, что надо спросить.
– Не хочет граф, чтобы ты теперь назывался его именем. Будешь умник, будешь называться. Вот тебе и все! – резко ответила Настасья Федоровна.
– Да он отец мне?..
– А то кто же… Кум, что ли?
– Ты мать мне…
– Да что ты? Очумел? – воскликнула Минкина, рассерженная и еще более удивленная. – С чего ты это вдруг такие речи повел?
– Стало быть, ты не жена его, батюшкина, не венчалась с ним, как все жены? Ты отвечай только… Я верно знаю это, но мне надо слышать это от тебя самой. Скажи. Нет? Не венчалась? Не жена ведь его – настоящая?!.
Настасья Федоровна вспылила окончательно и выкрикнула вне себя:
– Вон ступай!.. Уходи!.. Грубиян-мальчишка! Нынче же графу скажу, какие ты со мной негодные разговоры заводишь. Вон пошел, дурак эдакий. Пень!..
Шумский, усмехаясь насмешливо, покачал головой и проворчал что-то… Минкина ясно расслышала только вздох его и два слова: – «Ах, дуры бабы!»
Этого было достаточно, чтобы привести женщину в ярость. Она двинулась и из всей силы ударила сына по щеке… Пощечина смаху свалила Мишу на пол… Но, вскочив на ноги, он, остервенелый, как кошка, одним прыжком бросился на мать и вцепился ей в чепец и в волосы… Еще два удара сильных и здоровых кулаков Минкиной, снова ошеломив, сбили его на пол… Миша не сразу пришел в себя… а когда поднялся, зарыдал и опрометью бросился вон из горницы. Это было первое оскорбление в жизни, которое ему приходилось перечувствовать. Вдобавок оно было им почти не заслужено и получено от родной матери.
15-тилетний малый весь день пробродил, как в чаду, по улицам Петербурга. Настасья Федоровна, взбешенная, конечно, не утерпела и тотчас пожаловалась графу на сынка. Но, разумеется, она передала все Аракчееву в несколько ином и смягченном виде. Он узнал от сожительницы только про упрямство сына в его желании разъяснить обстоятельства своего рождения.
Наутро Шумский был позван к отцу и, не робея нисколько, предстал пред грозные очи временщика. Час целый простоял он пред сидящим в кресле отцом и слушал нравоучение со ссылками на законы российские, на Евангельское учение и на тексты посланий апостольских. Проповедь графа сводилась к тому, что дети не должны судить родителей, должны почитать их, чтобы снискать благословение Божеское, а главное – долгоденствие на земле. И тут впервые юный Михаил Шумский будто прозрел и глянул вдруг иными глазами на графа, Настасью Федоровну и на себя… Ему показалось или почуялось, что он им совершенно чужд, что он для них какой-то предмет, какая-то затея… Они же для него тоже ничто, лишь какое-то любопытное явление…
Ему показалось, что она, его мать – женщина ограниченная и себялюбивая, злая ко всем, кроме своего благодетеля, которому предана рабски, как холопка, но предана, однако, не сердцем, а лукаво и расчетливо. Ему показалось, что и он тоже, его отец, человек замечательно черствый, полный самообожания, боготворящий даже себя самого и презирающий всех кругом себя… Но, главное, что возникло в голове Шумского вопросом и поразило его самого, был вопрос:
«Умен ли этот человек, как говорит мать, говорят все кругом?»..
На этот вопрос Шумский ответил себе определенно и решительно только впоследствии. Но теперь явилось впервые подозренье, что этот всеобщий идол, закажденный окружающими его и в Грузине, и в столице, будто совмещает в себе двух лиц, двух человек, два существа… Один граф Аракчеев, временщик, наперсник царя, неограниченно всемогущий и властный – показался Мише только злым пугалом для всех и «кровопийцей» своих рабов. Другой граф Аракчеев, сожитель и покровитель его матери, его родитель, показался ему человеком просто глупым, привередником, брюзгой, которого многие кругом часто рядят в шуты.
Ведь он правит Россией, а простая, дурашная и малограмотная женщина правит им, будучи сама во всем управляема ключницей Агафошихой, из которой – ключницы – делает, что хочет молодой скотник, красавец и пьяница Кузька… Что же это? Скотник Кузька может, стало быть, если захочет, порешить по-своему государственное дело.
На этом логичном, но диковинном соображении Шумский остановился и мысленно махнул рукой. У него еще не хватало достаточно дерзости разума, чтобы считать свои помыслы и догадки непреложными истинами. Это свойство его характера должно было развиться немного позже.
Но теперь покуда возникло и сказалось в нем ясно, крепко и решительно только крайнее недоверие к тому, как судят все этого грузинского властелина.
И с этого именно времени в Шумском началась та душевная работа и переработка всех ощущений и впечатлений его прошедшего и настоящего, которая постепенно сделала из него «маловера», как метко окрестила его однажды Авдотья.
– Бог его знает, что из него вырастилось, – сказала нянька однажды, оставшись наедине с барыней Настасьей Федоровной. – Он маловер!.. Он не токмо на графа, он в храме Божьем на иконы исподлобья смотрит… Так чего уж тут спрашивать! С сглазу, что ли, это какого приключилось?.. Ладанку бы на него от мощей надеть.
– Мало драли!.. Вот что! – решила Настасья Федоровна. – Без розог коли вырос молодец или девка – значит вся жизнь их прахом пойдет, а после смерти прямо к чертям на сковороду. Ты за него ответ дашь, мамка, пред Господом Богом. А мы с графом – сама ты знаешь – за Мишу не ответчики. Людей обмануть можно, а Господь-то ведь все видит!..