Как он мог сказать своей матери, что у него больше нет друзей? С нее было достаточно и того, что она не видит его месяцами, что он звонит всегда ночью, что о нем пишут в газетах в разделе "Из зала суда". Она ничего не знала о революции.
Бен назвал адрес. Какая досада, что он когда-то играл в прятки с этим сукиным сыном. Какого черта ему нужно? Они не имеют к нему отношения. Ведь Шафт... Он же оппортунист, продажная тварь – и вашим и нашим. С ним надо держать ухо востро. С этим "другом" надо быть в сто раз осторожнее, чем с Лонни, Бейменом и Престоном.
Шафт спал на заднем сиденье помятого такси, колесящего по Амстердам-авеню. Он сидел в углу, вытянув ноги вдоль сиденья. Его голова свесилась набок, и, когда машину трясло, она билась о стекло. Тогда Шафт на секунду просыпался, поднимал голову и снова засыпал. Во сне у него была недовольная гримаса, как у девятилетнего проказника, который из вредности не хочет открывать глаза. Таксист успел уже раз сто пожалеть, что подобрал на Таймс-сквер этого сумасшедшего ниггера.
Такси остановилось под фонарем на углу Сто тридцать восьмой улицы, в северном конце Манхэттена. Водитель обернулся к Шафту и громко позвал:
– Эй, приятель!
Мог бы и не орать, потому что Шафт уже проснулся. Он проснулся в тот момент, когда машина встала и он перестал ощущать тряску. Шафт не спал, и голова у него была ясной, но он не двигался, потому что не хотел пугать до смерти и без того перепуганного таксиста. Счетчик показывал шесть долларов тридцать пять центов.
– Это точно угол Амстердам-авеню и Сто тридцать восьмой?
– Точно, приятель. Это то, что тебе надо. В голосе таксиста слышалось облегчение.
Может, черномазый шизик все-таки выйдет здесь? Может, он не станет его грабить? И он уедет отсюда невредимым и снова будет мотаться между Таймс-сквер и верхним Ист-Сайдом. Сделает пару рейсов в Кеннеди и Ла Гардиа и забудет, как ездил ночью с черным пассажиром к черту на кулички.
Шафт и не собирался выходить. Поднеся руку с часами к окну, где было светлее, он взглянул на циферблат. Три часа. Еще целый час можно спать.
– Слушай, сколько времени у тебя уйдет, чтобы съездить в Баттери-парк и обратно, на угол Сто тридцать девятой и Амстердам?
– Да ты что, мистер! Если хочешь кататься, садись в автобус!
– Там слишком светло. За час успеешь?
– Что?
– Съездить в Баттери-парк и обратно, на угол Амстердам и Сто тридцать девятой?
– Успею, – сдался таксист. Он поедет в Баттери-парк. Он гадал, где этот тип наконец начнет его грабить – в центре или дождется, пока они вернутся в Гарлем? Не попробовать ли, рискуя жизнью, привлечь внимание полицейского? Или лучше сидеть тихо и попытаться спрятать часы под сиденье?
Шафту было немного жаль водителя. В общем-то это был безобидный человек, хоть и еврей. Здравый смысл подсказывал Шафту, что евреи – люди не хуже и не лучше других, но он все равно не любил их. Евреи были персонажами его детства. Они были повсюду: в кондитерской, в магазине одежды, в бакалее, в винном магазине, в комиссионном, в ломбарде. Ему не нравилось, как они обращаются с ним и с такими, как он. Евреи наживались на горе и нищете. Потом он узнал много порядочных евреев, но то, детское, впечатление не покидало его. Сейчас Шафту было плевать, какой национальности таксист. Он не любил евреев, ненавидел таксистов, но сейчас его занимал совсем другой вопрос. Он хотел спать и имел для этого час. Самым подходящим местом для сна было заднее сиденье такси.
– Давай, – сказал Шафт, – гони сначала в Баттери-парк. Разбуди меня, когда приедем. Хочу взглянуть на статую Свободы и помахать старой шлюхе ручкой.
Шафт скрестил руки на груди и снова уснул. Вздохнув, таксист включил зажигание. Он проехал до Сто тридцать девятой улицы, чтобы оттуда свернуть на Сент-Николас-авеню и с нее на объездное шоссе Вест-Сайд-Драйв. Он хотел насладиться приятной поездкой вдоль реки, прежде чем черный мерзавец перережет ему горло. Он был слишком расстроен, чтобы заметить, что по пустынным ночным улицам за ними неотрывно следует черный "понтиак"-седан.
Виктору Андероцци казалось, что время встало и ночь будет тянуться вечно. Он был старый и очень усталый полицейский. Дойдя до конца отчета, где полагалось поставить дату и время, он взглянул на часы. Боже, три часа утра! Минуту назад было только семь часов вечера, и большую часть времени он истратил впустую. Если бы форма отчета не требовала пунктуальности, он бы так и не узнал, который час. В молодости, если приходилось проводить ночь на работе, он всегда беспокоился за жену и детей. Потом он приучил себя к мысли, что с ними все в порядке, а если вдруг что-нибудь случится, то ему непременно сообщат. Постепенно он отвык от беспокойства, и теперь, находясь на службе, редко вспоминал о семье.
Господи, уже три тридцать, и пора ехать к комиссару. Андероцци поднял трубку телефона:
– Пусть Чарли подает машину. Едем в центр.
И какого дьявола комиссару не спится? – риторически спрашивал себя Андероцци, натягивая короткий коричневый плащ. Он представил, как маленький лысый комиссар полиции города Нью-Йорка, сидя в эту минуту у себя в кабинете, переживает приступ меланхолии и отчаяния. Повсюду происходят беспорядки, которые он не властен пресечь, хоть и имеет в подчинении тридцать тысяч человек. Полицейский бюрократический аппарат поворачивается слишком медленно. Встает вопрос: кто, в конце концов, отдает приказы и отвечает за действия полиции? Комиссар представляет политическую власть, то есть мэра. Мэр представляет горожан. То есть так должно быть.
На самом деле, полагал Андероцци, все сами по себе и пекутся только о собственной шкуре, а уж мэр и подавно. Каждый любым способом старается извести свое начальство. Из-за этого и происходят беспорядки. Неудивительно, что люди уезжают жить в Европу и на Карибские острова. Копы бросают службу и бегут в Аризону или еще какую-нибудь дыру разводить цыплят. Пусть два-три года спустя они разорятся, но передышку они урвали. Он же, Андероцци, не ведает отдыха. Он не убежит. Он – честный, поэтому такой бедный. И терпеть не может цыплят.
Секретарша комиссара – красивая брюнетка лет сорока – тоже была на месте. Еврейка. Андероцци любил смуглых женщин, таких, как его жена. Его волновал темный пушок над верхней губой. Он любил их густые черные волосы, черные глаза. Ему нравилась эта женщина.
– Принесите ему кофе. Тебе черный?
– Черный, – ответил Андероцци, думая о брюнетке, а не о кофе.
Комиссар был на службе в четыре утра, и она была вместе с ним, точно не секретарь, а жена. А почему бы и нет? Она нужна ему сейчас, разве не так? Все брюнетки устроены одинаково: они, когда нужно, всегда на месте. Андероцци знал это по своей жене.
Она поставила перед ним на блюдце старомодную фарфоровую чашку. Андероцци взял ее и сделал маленький глоток, с наслаждением вдыхая орлиным клювом аромат горячего кофе.
– Так что же происходит, Вик? – спросил комиссар, подняв глаза от своей дымящейся чашки. У него были не глаза, а шурупы. Взглядом он мог пробуравить человека насквозь и пригвоздить к стенке. Маленький, плешивый, мерзкий проходимец.
– Я не вполне уверен, что это стычки на расовой почве, – ответил Андероцци, полагая, что им обоим известно, о чем речь. – Это что-то другое. На войну итальяшек с ниггерами не похоже.
– Ах вот оно что! – обрадовался комиссар. – Так, может, это просто их собственная местная драчка?
– Я не уверен. Позвольте мне высказать, что я думаю и что знаю. Тогда мы, возможно, вместе найдем ответы на некоторые вопросы, которые нам наверняка зададут в муниципалитете.
– Я бы предпочел знать все ответы.
– Я расскажу вам все, что знаю сам.
– Я понимаю, Вик, извини. Я неправильно выразился. Но комиссар полиции не должен допустить, чтобы в его городе с вертолетов распыляли слезоточивый газ и расстреливали каждую старуху, которая высунулась из окна посмотреть, что за шум. Давай выкладывай все.