Он как раз читал Илюхину отписку в Запорожье, и в той отписке была верность царю, а потому смерть и откладывалась на неопределенное время. Но и жалости к Зерщикову дьяк не испытывал, потому что и в правом поступке лиходея скрывалось привычное лиходейство и шкурный умысел.

Одолев грамоту, глянул дьяк в оконце. Там зыбился серый, туманный рассвет. Надо было поспешать.

– Был ли ты, Илья Григорьев, с Лукьяновым войском, когда выходили встречь Кондрашке под Паншин-городок? – торопливо спросил дьяк.

Илья молчал, голова бессильно моталась, как у мертвого.

– Снимите! – приказал дьяк.

Его снова кинули на мокрую скамью, он замычал от боли.

– Сколь казаков было у атамана Максимова в том деле? – спросил дьяк, чертом выскочив из-за стола, светя огарком в самые глаза Зерщикова.

– Восемь тыщ… сабель… И тыща стрельцов с полковником Васильевым, из крепости Азовской…

– Почему же в тот раз не побили смутьянов, упустили вора Кондрашку? Али он сызнова в летучую галку оборотился?

– Воды… дайте… – едва расклеил рот Илюха. – Мочи моей нет…

Опять зачерпнули из бочки противной, степлившейся воды, Илья стучал зубами о край медного ковша.

– Сила у атамана большая была? Отвечай! – прыгал дьяк перед глазами, торопился.

– Казаки наши измену исделали, переметнулись к нему, Кондрашке, – замотал головой Зерщиков, не находя места на широкой скамье.

– А после?

– Посля мы в Черкасском заперлись, а он осадой встал… А в Есауловом городке большую подмогу ему дал Игнашка Некрасов, того Есаулова городка атаман.

У Игнашки тож сила немалая была, а опричь того, он с двойными зубами и заговор тайный знал на воровство и разбой… С чертом знался…

Дьяк закатился мелким смехом, ушел к столу. Начал писать сразу же в третий, подноготный список.

Зерщиков притих на скамье, сжался в последний комок. Допрос близился к концу, в сквозном оконце порозовело от восхода, а в словах приказного уже не слышно было тайной ярости, и палачи уморились. Голая душа Ильи Зерщикова, лишенная тела, ворохнулась в слепой надежде и узрела даже какой-то иной, заповедный, никем более не охраняемый выход. Не райские врата и не адскую дверь – третье, незнаемое оконце к спасению… Душа еще надеялась, заходилась от сладостной дрожи, и показалось Илье, что все уже позади и что он кругом чист, ни в чем не повинен.

И тут приказный загасил одну из двух свечек, за ненадобностью, поплевал на черные пальцы и весь подался из-за стола:

– Ну! – сказал дьяк. – А теперь молви, вор, как вы атамана Максимова вязали, как ворота Черкасские злодею Кондрашке открыли настежь! Говори!

Сил не было. Илья в страхе открыл глаза и первое, что увидел – раскаленные добела клещи у самого носа. Белое от жара железо, с присохшими у ржавой заклепки волосами и клочьями кожи.

«Ноздри рвать…» – успел сообразить он в последний раз и провалился в огненную боль.

Дикие крики толпы пронзили мозг, и шел будто бы к нему веселый, счастливый Кондрат, раскинув руки, собирался расцеловать троекратно, по-братски…

15

Ах, белые струги, гордые лебеди! Волюшка вольная!

Словно в дивной сказке апрель пролетел – с полой водой, с белыми песчаными косами меж хоперских круч, в розовом цветении терновника и вишни, с соловьиным раскатом и трелью. Сотни грудастых стругов, тысячи долбленых челноков под ясным солнышком и при попутном ветре миновали Урюпинскую и Зотовскую, и окружную Алексеевскую станицу, обогнули меловые Слащевские кручи, а там и широкий, привольный Дон распахнулся во весь мах, только паруса держи по ветру! А по берегу несчетная конница пылила в понизовья, ощетинив пики…

И – без единого выстрела, точно на войсковой праздник шли… Так бы плыть и плыть по родной реке, по небывалому половодью!

Ан под Паншином была все ж таки немалая стычка, азовские стрельцы и старшинское войско Луньки Максимова выходили встречать Булавина не на жизнь, а на смерть. Но куда же им супротив народа устоять? Чуть сумерки упали на займище, многие полки переметнулись на правую сторону, а те, что с Лукьяном остались, умелись с глаз долой, за крепкие стены Азова и Черкасска.

А в Есауловом городке колокола звенели призывно, и многолюдная толпа ждала на берегу с хлебом-солью. И впереди с атаманской насекой и турской саблей в дорогих каменьях стоял молодой, чернобородый, плечистый казачина Игнат Некрасов, под стать самому Кондратию атаман. С ним еще под Азовом дрались вместе, знали один другого, приходилось стоять посреди злых янычар спина к спине…

Расцеловались как братья – на всю жизнь.

И тут, на Есауловской пристани, как раз и вывернулся. Тимоха Соколов из толчеи, тоже облобызал Булавина, зашептал истово:

– Илья Григорьевич тебе, Кондратий, поклон прислал… Об черкасских не сумлевайся, Афанасьевич, подходи смело, все казаки у нас за тебя. Сказал: стрелять по Лунькиному приказу будут пыжами, чтобы своих не задеть! Головой Илюха ручался!

Так и было. Не успели Кондратовы пушки и пищали как следует ударить по черкасским стенам, как распахнулись ворота, кинулись осадные казаки навстречу безоружно, начали шапки вверх кидать. Выволокли связанного атамана Максимова, а с ним пятерых непокорных старшин на суд и расправу.

И глянул тогда в остатний раз Булавин в очи Лунькины, прочел в них смертную мольбу по жизни и великий страх. Молчал поверженный атаман-изменник, только глазами упрашивал о прощении.

Тоска великая ударила Кондрату в сердце:

– Нет, Лукьян… Нет! – покачал он головой, лапая крючки на груди, чтобы кафтан расстегнуть от гневного удушья. – Нет! За то, что изменил ты мне, хотел моей головой откупиться, я бы, может, и простил грех твой…

А за лютую твою измену клятве нашей на верность – за то прощения у бога проси, я тут не мочен…

И обернулся к ревущей толпе:

– Что с изменой делать нам, братцы? Как скажете?

И заревела, охнула черкасская площадь тысячами голосов:

– Сме-эр-рти-и-и!!! Сме-р-ти пре-да-а-ать!

– Сколь кровушки из-за них, супостатов, пролито! Нету им прощения!

– Старым обычаем с ними!

– В мешок – да в воду!

Насчет мешка, это Илюха с Соколовым кричали. И первыми же бросились к Луньке, когда ближние казаки накинули на него пеньковый мешок. Торопились скорее завязать гузырь над Луньиной головой…

И был после великий круг посреди Черкасска. Прокричали казаки своим войсковым атаманом Кондратия Булавина, и бунчужный есаул Тимоха Соколов самолично вручил ему по общему приговору тяжелую булаву.

Кричали Кондратию «славу», и стоял он посреди площади, сняв шапку, на все стороны кланялся за великую честь и доверие. И были с ним рядом дружки-побратимы: по правую сторону Илья Зерщиков, по левую – Тимоха Соколов. Кланялись народу.

А вечером в атаманских хоромах пировали. И снова сидели вокруг атамана Булавина верные его старшины и братья: по правую руку Зерщиков с Соколовым, по левую – Драный, Хохлач, Игнат Некрасов и Мишка Сазонов. А вестовой Васька Шмель за спиной у атамана стоял, ни на минуту глаз не спускал с дружков и собутыльников, чтобы греха какого не вышло…

Пир не пир – веселая беседушка.

Кондратий тут военный совет держал. Думали-решали, как дальше быть.

И опять каждый свое кричал. Беспалов на Волгу тянул, Никита Голый на Козлов и Воронеж, Семка Драный в Слободскую Украину звал, а Васька Шмель, чуть малая передышка, склонялся к Булавину через плечо и жадно спрашивал:

– А до Мурома дойдем, батька, ай нет?

Булавин смеялся, хохотал, высоко задирая курчавую бороду. Пойди, рассуди их, гуляк окаянных! Умнее всех Игнат Некрасов сказал:

– Большой силой, атаман, на Волгу надо выходить, с Яиком и башкирцами поручкаться, а малой силой – на Кубань, к староверам. Хосян-пашу в Ачуеве запереть, чтобы и не вылазил! Кубань – надежная земля вольным казакам и всему войску!

– На Кубани-то салтан турский хозяйнует, о чем говоришь? – покачал головой Зерщиков из-за Кондратова плеча.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: