Зерщиков с тайным страхом и жадностью смотрел с высокого стружемента вдоль по реке, туда, где в летучей туманной дымке прятались обдонские кручи и клином сходилась вороненая рябь вешнего Дона.

На валу ударила пушка.

– Показались! Плывут! Едет царь-батюшка!

– Замаячило! – кричали с вышнего вала и сторожевой клети. И еще ударила пушка.

Глухо раскололся выстрел и белый клубок дыма завертелся над стружементом. Зерщиков что-то разглядел вдали. Что-то маячило в тумане, похожее на корабельную мачту.

Илья вздохнул тяжко, с хрипом, и скользкий, отполированный за долгие годы ручник булавы вдруг запотел и стал влажным в его руке.

2

Еще и пушечные дымы не разволокло шалым ветром, а на валу что-то заволновались, притихли казаки. Затяжное молчание спустилось вниз, к стружементу, и вокруг атамана не стало гомона. Будто не хлеб-соль в руках, а могильный камень.

– Не корабль то, братцы… Не корабль! – ахнули на валу.

– Ворота плывут!

– Качели! Каких давно не было! С осени!

– Столбы с перекладиной, предтечные!

– Ох, сме-е-ертынька-а-а!.. – прорвался голос заполошной женки.

Зерщиков и сам теперь уж разглядел. С верховья, где далеким клином сходилась вспученная полой водой река, сносило по течению шаткий плотик с висельными воротами и смертной перекладиной. И колыхались на шворках длинные, черные тела висельников, а над ними вилось и каркало воронье.

Левым ухом учуял атаман, как тяжело и муторно дышит бунчужный есаул Тимошка, переминаясь с ноги на ногу. Видно, и его проняло.

– То – первая весточка нам от государя… – отдышавшись, выдавил из себя Соколов.

Зерщиков смолчал. Булава жгла ему руку.

Плот снесло ближе, он будто скатывался с бурунного стрежня и норовил пристать к берегу. На валу заголосили женки.

«Ежели пристанет, надобно немедля оттолкнуть багром…» – сообразил атаман с покорным бесстрастием. После обернулся к старшинам, сказал гневно:

– Дозорному и пушкарям ныне по сту плетей! Чтоб дарма не травили запал!

Плот все же не пристал, его проносило мимо. Совсем близко у стружемента, руку протяни – достанешь… О господи!

Сколько их, пять али шесть?

На длинных шворках тихо покачивались, вертелись вокруг себя, будто оказываясь на все стороны, пять мертвяков с закинутыми набок головами, в драных рубахах, босые, с желтыми костяными ступнями. А вместо ликов у них одно кровавое месиво.

На плече крайнего сидел молодой подорлик с взъерошенным загривком и жадно выклевывал черную глазницу.

Ружье ударило с дальнего конца стружемента – мимо. Подорлик лениво взмахнул крыльями, поднялся над виселицей и опять сел на другую голову.

Не первая то была виселица на Дону, всю прошлую осень они проплывали у черкасского берега, наводя страх и уныние на жителей. Привыкли уже к ним бывалые казаки из тех, кто остался в живых. Одна беда нынче тревожила всех: не по царскому ли указу спустили эту, Нынешнюю? Не упреждает ли заранее в чем царь-батюшка?

Пронесло, не ткнулась к берегу… Уплывает дальше, к Азову…

Старшины крестились, а Зерщиков стоял будто каменный, и желваки катались под выдубленной кожей на скулах. Бороды у него мало, как у татарина, ничего не спрячешь на голом лике.

– Ружья со стружемента убрать! Не доглядели, дьяволы! – сказал он, не оборачиваясь.

Пронесло. Уплывал плотик в понизовья, только краем чуть задел берег…

– Пушки зарядить! – приказал атаман.

Булава жгла руку, ан никому отдать нельзя, и дело надо вершить как надо, терпи, Илюха! У тебя брови срослые…

К морю Азовскому уплывала верховая виселица, тихо колыхалась на взбудораженной воде; уплывала, словно вчерашний день, и Зерщиков вновь вспомнил про Кондрата. Про лютую смерть его,

А было ли какое иное спасение?

Нет, не было.

Тогда зачем же душу туманить?

Велик ли грех свою душу-то спасти, а туманится, проклятая… И в глазах – дробная текучесть, словно морская пенная вода.

Эх, алай-булай, крымская сторонушка!

Было дело, дуванили Крым с Кондрашкой… Надевал Кондрат в ту пору не красный, не зеленый кафтан, а черный, чтобы в ночной тьме на вражьем берегу не маячить. Еще на своей пристани обходил челны и струги, проверял все снаряжение своими руками, чтобы крючья исправные были, веревок смоленых хватало. Без кошек этих на турские утесы не пойдешь! Пороховницы встряхивал, пистоли у молодых казаков из-за пояса выдергивал. Глянет на кого: «Чего дрожишь до заморозка, детина?» – «Страшно, Афанасьевич!..» – «А коли веры нету, так не ходил ба!» – «Да ведь оно какое дело… И колется, и хочется, Афанасьевич». – «Ну, то-то ж! Гляди бойчее, на утесах не мешкай, а там само дело укажет! Наши отцы и деды не боялись, в Кизилбаш и на Хвалынское море ходили. Тут дело такое: либо татары нам жить не дадут, либо мы им…»

Не Илюхе ли это он говорил тогда?

Илюха-то в первый раз шел в набег, ничего не знал. Глазами водил туда-сюда от испуга.

– Налетим мы на них, а чего же с ханом делать?

Кондрашка смеялся, задирал молодой курчавый подбородок:

– Чего делать-то? Эка задачу задал! Попервам снимем с него штаны басурманские, а плетей дадим русских! Потом уж поглядим, куда оно завернет!

И так у него до самого последнего часа было: по-первам головы снесем кому следует, потом оглядимся…

А было ли другое спасение у казаков?

Не было.

Тогда о чем гутарить?

С того первого набега Илюха Зерщиков женатым казаком стал. Ясырка Гюльнар доси у него в красной горнице сидит на сафьянных подушках и текинских коврах, как положено хозяйке богатого дома. Сладкая баба, с первой ночи по душе пришлась, и за нее он голову готов положить… Русское слово хорошо понимает ныне, а все вроде немая, в казачьи разговоры не вступает, пока не велишь. Бормочет свое до сих пор: «Биссмил-рах-рахим! И-и-я, алла! Ялла-валла!..»

То-то же! «Татары нам жить не дадут, либо мы им…»

Теперь уж трудно вспомнить тот, первый набег.

Ночь выпала жуткая, черная. Только море плескалось за шатким бортом да звезды над головой плясали хороводом, а с крымского берега наносило дымком, олеандром и другой, незнаемой, сонной травой. И уключины, загодя смазанные бараньим салом, не звякали, только голос Кондрашкин иной раз доносило с переднего струга:

– Не дремай! Кошки на длинном выпуске готовь! Ж-живо!

Ночь-то темнущая была, Илюха ничего не успел как следует разглядеть. Сперва на утесы лезли, потом по кустам крались, после у самой мечети очутились, потом – шум.

Тут уж огни замелькали, балачка басурманская поднялась. Увидал он татарина прямо перед собой – толстого, в распахнувшемся халате – и со страха рубанул кривой шашкой навкось, дальше побежал.

Толчея, шум и – самый зычный голос на удалении, голос Кондрата:

– Шар-рпай! Круши басурмана!

А чего другого казакам оставалось делать? От царя и бояр ушли, землю на Дону пахать – вновь в барское ярмо залазить, а турка не дает рыбу в море ловить. Казаком назвался, так уж не дремай!

До хана не доберешься, так бея захудалого али пашу в руки бери!

Куда ночь делась, не заметил Илья. Заря в полнеба загорелась шафраном, отступать пора. Бежал он с нагруженными конскими тороками по кустам, еле ноги уносил к берегу. Остановился на крутояре высоком, а ватага уже в лодках сидит, дожидается. Круто под ногами, а за спиной – татары…

– Погодите, братцы! – взмолился Илья с обрыва.

– Давай, прыгай! – орут снизу.

– Как – прыгай? – оторвалось у Илюхи сердце.

– А так и прыгай!

– Высоко…

– Ну оставайся.

Это Кондрашка ему шумнул со смехом. А Кондрат ежели шумнул, так уж думать нечего. Кинул Илюха торока тяжелые в лодку, перекрестился, глаза зажмурил и камнем – в воду.

Завертело его в волне, глотнул-таки соленой водицы, но кто-то арканом его успел подцепить, через борт перекинули. И весла разом поднялись, ударили вразрез волне. А ружья еще успели по татарской круче опорожнить, и все…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: