Высоко подняв стакан при этих словах, он осушил его и швырнул об пол так сильно, что толстое стекло с жалобным звоном разлетелось на мелкие куски.

– За родину! За народ! – как один откликнулись все и осушили свои чарки.

Выждав, пока смолкли клики, заговорил князь Путятин.

– Спасибо тебе, братан, за сильное, святое слово. И тебе, Сеня. Все верно, что вы сказывали… Жаль одно: много бесплодных жертв. Не мало лишней крови прольется из-за насильника бездушного. Нешто нельзя Бирона просто в одиночку убрать? Мало ль где случай подвернется? И на параде… и так, у дворца… В караулах дворцовых бывают наши. Ну, и…

– А на его место брат либо сват бироновский заберется… И то же сызнова пойдет, что было! – не дал другу докончить Аргамаков. – Нет! Дело надо по-сурьезному зачинать и кончать. Дабы все видели и знали: не прав был немец – и убрали его общею волею, а не пулею какого ни на есть случайника. Признали вот мы, что регентшею надо принцессе быть, государыне. Всех и склоним на это. Придем, арестуем жадного немца, судить его станем. Снимем позор с земли родной. Кому, за што на целых семнадцать лет она в неволю, в кабалу, на поток отдана?! От кого терпела долгих десять лет, пока жила заступница этого выжлятника, этого герцога из конюхов!.. Грабил землю, угнетал всех он, пройдоха, псарь… бабий… Тьфу! Язык не вымолвит, чем был подлизун, чем отличался в царстве, проходимец!.. И за это ему, глупому, бесчеловечному и жадному – весь народ в кабалу, на потеху достался еще на семнадцать годов!.. Вся земля, дети, жены наши… матери, сестры… Мы все!.. На поругание немцу?! Нет, не бывать тому больше… Живи так дальше, хто хочет, а я не могу!

С удвоенной силой ударив по столу кулаком, Аргамаков опустился головой на стол и затих, сдерживая рыдания, подступающие к горлу.

Взрыв криков послужил ему ответом.

– И мы!..

– И я не могу!..

– Не хотим!.. Не станем!..

– Гибель Биронам… Долой немецкую шайку!..

Не скоро затихли крики. Друзья, довольные, что пришли к твердому решению, обнимались, чокались… Каждый хотел сказать свое.

Сильный, хотя и грубоватый голос капрала Хлопова покрыл все остальные. Уважая твердый характер камерада и его ясный, здравый смысл, ту чисто русскую сметку, которой он отличался среди товарищей, все стали прислушиваться к его речи.

– Все так… все верно, камерады! – говорил Хлопов. – И я верю, вижу сам: пробил последний час мучителю общему. Не нашими руками, так иными, но уберут лиходея прочь, кинут на кучу навозную, как ветошку поганую… Освободится от позора земля родная. Да надо бы теперь же и то еще рассудить: как бы из огня да в полымя не сунуться! Круг принца с принцессой – тоже чужаков не мало. Кайзерлинги, Шеллианы, Линары всякие… Те же Бироны, лих, на иную стать. Очком помельче. А все один черт на дьяволе выходит. Может, они не слаще, еще горше Биронов окажут себя… А есть у нас и своя, русская, прирожденная царевна: Лизавета-матушка. Чья она дочка, подумайте! Вот об чем нам не потолковать ли перво-наперво, ась?!

Компания притихла, словно призадумалась.

Семеновец, капитан Чичерин, близкий человек к Брауншвейгской фамилии, чувствуя опасность минуты, заговорил мягко, убедительно, но твердо, желая сразу сломить общее настроение.

– Что за новости! О чем думать еще? Мы ли не знаем принца Антона? Душа-человек, Уж если регента выбирать нового – ему и быть. Отец императора, чего же лучше? И народу, и чужим потентатам это, полагаю, будет приятно. А… ежели грех там какой и случится – все лучше, когда у правителя фаворитка будет, ничем ежели снова у новой государыни свои дружки заведутся, как то бывало искони и вечно. Бабенка за силой не погонится, как фаворит-наложник. Она в правление империей мешаться не станет, мутить повсюду не сможет. Ума у бабы не хватит. Ежели деньгами нахватает, зато порядков наших не изменит, как фавориты всякие делали. Мучить народ метреска не посмеет. Руси не продаст врагам корысти ради. Не женское то дело. Будет тешить тело свое, свою душеньку. Вот и все. Видимое дело: принцу надлежит регентом быть. Не так ли, камерады?

– Почему и не так! – поддержали его семеновцы. – Прямой регент!

– Ну, нет! – подняли решительно голос преображенцы и Хлопов. – Лисавете и по роду ее, и по старшинству подобает…

– Принц – чужой! Сызнова немцев накличет на нас! – упорно повторял свое Хлопов. – Старое ярмо напялим на русскую шею!..

– Постойте, братцы! – врезался Ханыков в общий гул голосов. – Так дела не рассудим. Мы, словно поляки на ихнем сеймике: каждый свое, а дело – тпр-ру! Разве ж можно так. Дайте и мне сказать. Немцы нам не страшны. Вон и при Петре немцами всюду полно, почитай, было. Да они хоть учили нас, а знали: мы – хозяева, они – гости.

– Беда, коли у себя на Руси мы станем кабальными для своих же гостей. Того не надо, и быть того не должно. Пусть жалуют к нам, хто хочет. Пускай выгоды имеют свои. Только – нам служи! А не прибирай нас к рукам, словно стадо какое беспастушное. Это первое. А сверх того: штой-то рано мы шкуру делить стали, бирюка еще не пришибивши. Вон, слышь, за нами допрежь всего облава устроена, а мы уж горланим: «Тому быть! Иному не быть!» Черт бы с ними, со спорами. Раней до дела дойдем, а там и станем грызться: кому кого над собою видеть охота? Выпьем, братцы-камерадцы, последний наш стакан – на гибель врагам! На гибель позорной шайке фаворитов! На гибель Биронам!

Все с говором одобрения взялись за стаканы. Как из одной груди вырвался один ответ:

– На ги…

Слово так и не было докончено. Все сразу смолкли, оборвав крик, словно на воздухе обрубив его, загасив собственные голоса спазмом гортани.

Головы всех повернулись к маленьким оконцам покоя, выходящим в переулок.

Там, за ставнями, ясно слышались тяжелые шаги патруля, который звонко выбивал свой марш по мерзлой земле, все ближе и ближе надвигаясь к домику вдовы.

– Што? Патруль! Ужли за нами? – отрывисто, негромко прозвучали встревоженные голоса.

Камынин, словно ожидавший все это время чего-то, первый кинулся в сени, к наружным дверям и прислушивался напряженно, как шаги, поравнявшись с крылечком дома, продолжали мерно выбивать свою дробь по дороге и стали затем так же постепенно удаляться, как надвигались издали.

– Нет… еще не за нами! – разрешил он тогда общее мучительное ожидание, возвращаясь к столу. – Прошли…

И, бледный, с крупными каплями пота на лбу, взял дрожащей рукой сулею с водкой, налил полный большой стакан и выпил залпом. Закашлялся, но, ничем не закусывая, снова отошел в глубину, к дивану, словно не веря себе и выжидая опять чего-то.

– Што вы, камерады, так уж! – попытался поднять настроение Бровцын, хотя у самого лицо было покрыто багровыми пятнами. – Тут патрули частенько гуляют: место у нас глухое.

– Ну, и леший с ними! – выбранился Пустошкин. – Только переполошили зря. Выпьем по сему случаю для верной оказии! Здоровье всех!.. А правду сказал поручик Ханыков: давайте раней до дела дойдем. Немца – по шапке. А там уж… Чай, свои люди, сочтемся!

– Конечно! Все пойдет своим чередом, – заговорил наконец и молчавший до сих пор Семенов, полагая, что теперь и ему пора сказать слово. – Законным порядком надобно… Манифест пропечатать: «Милостию Божией…» И – регент либо – регентша… Как уж там кабинет порешит! Без того невозможно. Бумагу надо. Это первое дело – бумага. Что мы здесь зря будем толковать? Вот, скажем, устав о Бироне. В моих он руках лежал. Человечек один у Востермана есть… Я и сказывал принцу Антону: «Угодно вашему высочеству – мы весь манифест так перепишем, что про Бирона тамо и помянуто не будет!» А принц наш робеет. Молод еще. Главное дело: бумага. Объявлено всенародно с подписом… Вот и конец!

– Вздор ты городишь, государь мой! – оборвал приказного Пустошкин, уже совсем повеселевший от выпивки. – Что там бумага! Тьфу. Знаешь, на что бумага годится? Вот то-то и оно. Мало ли мы этих бумажек на веку видывали за всяким подписом? Дело идет, как сила велит. Наша будет сила – так мы все бумаги можем… вж-ж-ж! – он сделал жест, как рвут и кидают прочь лоскутки бумаги. – Понял либо нет, приказная строка?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: