Опустив лист, князь громко возгласил:

– Подписано: «Быть по сему, Елизавета». Да свершится приговор.

Умолк и отошел подальше от плахи, на другой край помоста, бледный, весь трепеща от мелкой нервной дрожи, которую никак не мог удержать.

Двое конвойных, стоявших по бокам старика, положили его ниц, лицом на плаху.

– Ну-ка сбрось, Сеня, парик-то барину… держи за космы… – приказал помощнику палач, разрывая ворот рубахи на графе.

Помощник сдернул парик, ухватился руками за седые, жиденькие космы, окаймлявшие затылок Остермана. Тонкая, старческая шея покорно вытянулась… Ни звука не вырвалось из бледных, оцепенелых губ.

Попробовав на ногте еще раз острие секиры, палач заметил:

– Кажись, востра… Ладно… Рубить, што ли? – обратился он к Шаховскому.

– Стой! – быстро кидаясь вперед, остановил князь занесенную уже руку заплечного мастера.

Достав из кармана другую бумагу, он поднял ее над осужденным и громко объявил:

– Сенат и государыня даруют тебе жизнь – и молись, старик!..

Палач и конвойные по знаку князя подняли Остермана.

По-прежнему спокойный на вид, молчаливо он взял от палача парик, надел на голову, поеживаясь от холода, запахнулся в свою шубейку, картуз, кое-как нахлобученный ему на голову, поправил руками, которые теперь тряслись еще сильнее, чем перед мгновением казни… Это одно, ходенем ходившие руки, и выдавало только постороннему взору, что происходит сейчас в душе старика.

Его снесли, усадили в сани, и там он сидел, бесстрастный, спокойный на вид, до конца…

– Э-эх!.. Мимо! Не покушала нынче, голубушка. Пожди! – обратился к секире своей палач и с размаху вонзил ее концом в край плахи.

Шаховской между тем, подойдя к краю эшафота, обратился к остальным осужденным.

– Что касаемо остальных тяжких государственных преступников, кои изобличены, первое: «Бывший генерал-фельдмаршал, граф Миних, в том, что не защищал по долгу присяги духовную императрицы Екатерины Первой; больше иных особ хлопотал о возведении в чин российского регента герцога курляндского фон Бирона… А затем того же Бирона низверг ради своих частных выгод, причем обманул и гвардейских гренадер, ныне лейб-кампанцев, сказывая им, что поведет на защиту цесаревны Елизаветы Петровны и герцога голштинского; нынешней императрице чинил многие озлобления, приставлял шпионов за нею караулить, не берег людей в мире и на войне, позорно наказывал офицеров без военного суда и расточал без меры государственную казну, приемля знатные суммы и от иных иноземных правителей».

– Ну и немцы!

– Теплая компания… Марьяж дорогой!.. Вестимо, все – бироны! На одну колодку шиты… На одну бы их осину!..

– Энтих не простят, нет! Шалишь!..

Так загомонили со всех сторон.

– «И постановили: предать их всех смертной казни от руки палача». Но милостивейшая государыня императрица, как мать, снисходя к заблуждениям человеческим, повелела: «Приговор прочтя, в исполнение оного не приводить, сослав виновных по дальним местам Сибири». Ведите осужденных обратно! – торопливо приказал он офицеру, испуская невольный вздох облегчения. Сам быстро спустился с помоста и исчез за воротами коллегий.

– Налево кру-гом. Шагом… арш! – скомандовал начальник конвоя.

Шествие в том же порядке двинулось обратно.

Но толпа решила вмешаться в дело.

– Как, и этих всех простили! – раздались голоса.

– Все немецкие штучки… При новой государыне немцев тоже не мало!..

– Наших небось казнили без милости! Волынскому, боярину истому, заступнику и зиждителю церкви Божией, руки, ноги секли! – вопил какой-то, с виду дьячок или заштатный попик, сильно нетрезвый даже в этот ранний час. – Рубите и этих злодеев!.. Бироновых налетов, со всем кодлом ихним!

– Не пущай их, робя! А ты, красная рубаха, – обратились из толпы к палачу, – пошто зевал? Руби! Не пустим их!..

Толпа стала напирать на цепь солдат, стараясь добраться до преступников, чтобы расправиться самосудом с «биронами»…

Полковник, видя, что медлить нельзя, дал знак сигналисту.

Заиграл рожок, зарокотали барабаны.

– Ру-жье наперевес! – раздалась команда по рядам.

Штыки, направленные во все стороны, как стальные иглы огромного дракона, – остановили натиск толпы, сразу отхлынувшей назад.

– Ишь! На своих и штыки нашлися!.. В каменья их! – заголосили в толпе.

– Не пущай злодеев… Вали, робя!..

– Расходитесь! Стрелять буду! – прорезал общий гул повелительный окрик полковника. – Труби, горнист! После третьего сигнала – будет огонь!.. Расходитесь!

Зазвучали снова рожки… Народ в нерешительности стал разбиваться на кучки.

Шествие, достигнув ворот, скрылось во дворе коллегий. Тяжелые ворота захлопнулись с шумом.

Народ еще долго не расходился на площади.

Глава VIII

В ДАЛЕКИЙ ПУТЬ

Ясным февральским утром солнце играло яркими пятнами на грязном полу, на темных нарах низкой, длинной проходной комнаты, на всей печальной обстановке каземата Петропавловской крепости, куда перед отправкой в путь собраны были все «преступники», прощенные милосердной государыней месяц тому назад у подножья позорного эшафота.

Тяжелые двери, окованные железом, и три довольно больших, но забранных частою, толстою решеткою окна наводили тоску на душу каждого, кто попадал под своды этого каземата.

На холщовой кровати, вроде складных носилок, в своей шубке и картузе, ближе к окнам, лежит граф Остерман.

Ноги его покрыты толстым, теплым платком, изредка тихие стоны срываются с его губ.

Графиня Остерман, жена его, седоволосая старуха, прямая и важная, сохранившая еще в лице следы былой красоты, сидит у постели, то подавая пить больному, то оправляя ему подушки и не разлучаясь со своим вечным вязаньем. Она тоже одета по-дорожному, в темную меховую шубку, с валенками на ногах.

Михаил Головкин, как и другие, совсем готовый к выступлению, дремлет, прикорнув в углу на нарах.

Миних, опершись коленом на нары, загляделся на клочок ясного синего неба, которое голубеет в окно, выглядывая из-за высокой крепостной стены, темнеющей сейчас же за окнами.

Графиня Миних, в теплом капоре, в дорожной лисьей шубке, сидит рядом, держа в руках кофейник и небольшой ридикюль, шитый бисером.

Лицо ее ясно. Она, спокойно улыбаясь, толкует с мужем о будущей поездке в далекий, суровый край. И только изредка, незаметно для мужа, старается поскорее смахнуть непрошеную слезу, набежавшую на ясные, еще красивые глаза графини.

Бывший чарователь двора, красавец и донжуан Райнгольд Левенвольде, сидя поодаль на нарах, возится там, что-то увязывая в узелок и снова развязывая его, перекладывая поудобнее вещи, собранные в этом узелке. Грязное, изодранное платье, короткий тулупчик, большая седая борода, спадающая на грудь, воспаленные глаза, всклоченные волосы, не покрытые ничем, – все это так не похоже на прежнего богача-щеголя, общего любимца дам…

Вдруг, оставив свою возню с узелком, словно припомнив что-то печальное, тяжкое, он упал на нары ничком, глухо зарыдав. Потом умолк, выпрямился, отер лицо, мокрое от слез, и снова продолжал свою возню с грязным узелком.

Среди тишины, царящей в каземате, вдруг резко прозвучал раздраженный голос Остермана, ворчащего на жену:

– Графиня, не видите вы, что ли? У меня ноги больные зябнут. Здесь канальский холод! Укутайте их… Да тише, черт вас побери! Мне больно… И подушку поправь. Да кто же так дергает?! Я еще не помер… Скорее… Тише!.. Пить!

Быстро из дорожной фляги налила графиня вина в чарку и подала мужу, как будто и не слыша его брани.

– Ф-фа! Крепко… горло жжет. Надо было полегче запасти чего-нибудь. Ты вечно бестолкова… глупа, как пробка, жена. И зачем так рано вытащила меня сюда? Тут отвратительно. В моем каземате гораздо удобнее и чище. А тут… Фуй!..

– Сейчас Шаховской явится… Время отправлять нас, Андрей. Я потому…

– Как вы выражаетесь, графиня! «Отправляют» – скот… А я и в изгнанье, и на плахе – Остерман. Понимаете? Так… Шаховской будет нас «отправлять»? Любопытно, как поглядит он в глаза своему благодетелю, второму отцу?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: