– Убили? Это установлено точно? – спросил я.

– Абсолютно точно. На груди трупа обнаружены кровоподтёки. Его толкнули в грудь, и он, падая, ударился головой о прутья клетки. Толчок и удар были такой силы, что треснул череп.

К горлу подкатился ком тошноты. Кто мог поднять руку на него? Отдавал ли себе отчёт, на кого замахивается? Знал ли, чего лишает других людей и самого себя?

– В виварий есть другой ход, – напомнил следователь.

– Конечно. Со двора. Им часто пользуются. Но после рабочего дня его закрывают.

– Мы проверяли. Дверь была заперта. И всё же кто-то проник в виварий.

– Разве что инопланетянин…

– Не понял смысла вашей шутки.

Я рассказал о дяде Васе и его предупреждении. Следователь, однако, отнёсся к «догадке» дяди Васи и особенно к тому, что он просил меня одного не ходить в виварий, серьёзнее, чем я предполагал. Он даже уточнил, в каких именно словах дядя Вася предостерегал меня. На прощание сказал:

– Предупреждением не всегда следует пренебрегать, Пётр Петрович…

Я поинтересовался потом у Тани, о чём говорил следователь с ней.

– Спрашивал, кто бывает в виварии. А с тобой почему так долго беседовал? Опять «просвещался»?

Я пересказал ей наш разговор, кроме заключительной фразы. Таня восприняла его, как я и ожидал.

– Всё-таки убийство. Предчувствие не обмануло. Я снова заглянул ей в глаза. В них были растерянность и страх.

– Ты кого-то подозреваешь?

Она отрицательно покачала головой.

– Вот если бы обезьяны могли говорить… Знаешь, я замечала, что они тоже чего-то боятся…

Я уже понял, что она хочет сказать.

– Послушай, Таня, – зашептал я так возбуждённо и громко, что профессор оглянулся на нас, – ещё раз попробую поговорить на языке жестов с Опалом. А вдруг что-то прорежется?

У меня оставалась слабая надежда на то, что полиген Л всё-таки сработает хотя бы в пределах «обезьяньей азбуки». Ведь учёным удавалось обучить и обычных шимпанзе многим жестам, входящим в язык глухонемых. И я добился некоторых успехов в обучении Опала. Непосредственно перед кормёжкой я брал руку шимпа и похлопывал его по животу. Через пять-шесть повторений он усвоил этот жест, означающий «хочу есть», и воспроизводил его. Опал усвоил ещё жест «давай играть», научился приветствовать меня поднятием руки. Но дальше обучение пошло туго. Я переживал это как сокрушительную неудачу с полигеном Л. Только поддержка Виктора Сергеевича спасала меня от полного разочарования.

А затем у коров и овец полиген Л стал давать обнадёживающие результаты, и у меня возникла надежда на то, что спустя некоторое время он сработает и у шимпанзе. И вот сейчас отчаянная надежда проклюнулась снова. Ведь если бы ожидаемое «чудо» произошло, то, усвоив язык жестов, Опал мог бы «рассказать», что происходило в виварии…

* * *
(«Я, Евгений Степанович…»)

…Так внезапно ушёл от нас Виктор Сергеевич. Думал ли я когда-то, что мне придётся занять его место? Например, на дне рождения у вице-президента академии, когда мой Аркадий на виду у всех ухаживал за его дочкой и на виду у всех получил отказ? Александр Игоревич сочувственно похлопал меня по плечу и пошутил насчёт «грешков родителей, переходящих к детям». Что означала его шутка – соль на рану?

Аркадий, сынок, наследник, вылитый я – и не только внешностью, – продолжатель моих дел и наследник нерешительности, какой-то внутренней лени, вялости, постоянной боязни ошибиться, – я видел, как он тогда сник, покраснел, а через полгода, когда судьба снова столкнула наши семьи, Аркадий весь вечер нет-нет да и посмотрит на неё: значит, не прошло, не сумел забыть. Всё больше и больше сходства с собой замечаю в нём – это счастье узнавать себя в сыне; почти такое же, как утверждать себя, своё имя в науке, видеть проторенный мной путь и учеников, идущих вслед; и двойное счастье – узреть среди них сына, который пойдёт дальше и совершит то, что не удалось мне; жаль только, что унаследовал он не одну лишь мою силу, но и моё бессилие, заключённое в самой силе, в деле, которому я отдаю всю мою жизнь без остатка.

«Директорскому сыну не откажут», – словно невзначай заметил Вова – и вот она, червоточина в моих рассуждениях. Необходимо стать выше этого, думать лишь об интересах дела…

Меня иногда спрашивают с изумлением: как мне удаётся выдвигать и разрабатывать такие теории? Что я могу ответить, если и сам толком не знаю. Может быть, всё происходит так: сначала неистребимое любопытство ведёт меня по тёмным тропинкам, заставляет до изнеможения собирать в памяти детали, заметки, гипотезы и теории других учёных – всё, что известно людям в этой области; а когда груда деталей, гипотез, доказательств вырастает в гору, мой разум поднимается на неё и различает дальние горизонты, которые не увидишь из долины, – видит их первым из людей, первым, ПЕРВЫМ: захватывает дух, окрылённый разум возносится в пронзительные выси, в едином ритме сознание и подсознание – и затем мир – грохочущий, необъятный, целая Вселенная – входит в жадно раскрытые поры моего мозга, чтобы превратиться в гипотезы и открытия, чтобы стать мною, обрести моё имя…

Но зато когда это состояние кончается, когда теория создана и зафиксирована, опубликована, поздравительные речи и статьи иссякают и наступает томительный перерыв, затишье, мне становится невыразимо скучно, тоскливо, я не умею жить в буднях, начинаю метаться, мне нужны допинги – пусть и фальшивые заместители прежнего состояния: охота, зависть окружающих… И от того, что ни один из этих допингов не вызывает удовольствия, равного тому, которое мне довелось пережить, когда мой разум пропускал через себя Вселенную, требуются всё новые и новые развлечения; я обуздываю себя, борюсь с собой, но далеко не всегда выхожу из этой борьбы победителем…

И это всё тоже унаследовал Аркадий? Я стесняюсь поговорить с ним начистоту, а надо бы… Каким несчастным он тогда выглядел, но по глазам видно было – не терял надежду. Сбудется ли она сейчас или откажут вторично – теперь уже директорскому сыну? «То, что позволено Юпитеру…»

Видимо, всё же придётся взвалить на себя эту ношу. Но смогу ли я в таком случае закончить монографию? Вряд ли. Придётся поручить написать некоторые её разделы Станчуку и Кухтенко: сумеют ли они выдержать мой стиль? Постараются. В конце концов, став директором, я смогу их отблагодарить сторицей.

И есть ещё одно «за», в котором боюсь себе признаться, – этот мой грешок хорошо изучил Вова, даже слишком хорошо, вкусы мои знает – такую диву подсунул в секретарши…

Конечно, директорская должность оставит мне меньше времени для всего этого… Зато и ухаживать, и добиваться благосклонности какой-нибудь гордячки придётся гораздо меньше.

Впрочем, не скажите, Евгений Степанович, шалунишка, в этом тоже есть свои прелести… Господи, на какие только тропинки не сворачивает лукавый разум, лишь бы удовлетворить желание. Надо думать о деле. «Тяжела ты, шапка Мономаха…»

А если всё же Александр Игоревич? Учёный он средний, но своё дело знает, – если бы только не его излишняя энергичность и стремление все средства забрать для своего отдела… Мы с ним друзья, во многом – единомышленники, ученики Виктора Сергеевича, но дело прежде всего. Как сказал вчера Вова, «двоим в одной упряжке будет несподручно, ежели один стал коренным».

(«Я, Александр Игоревич…»)

Раньше всё было ясно. Был Он. С любыми трудностями, «вечными» и сиюминутными вопросами, лабиринтными ситуациями шли к нему. Поможет, выручит, подскажет, изобретёт, защитит, найдёт выход из тупика. Теперь надежда лишь на себя. Он собирал этот институт по крохам. Он изучил всех основных сотрудников. Почти всех неосновных. Он знал, чего они стоят сейчас, чего от них ждать в будущем.

Каждый из нас – личность в науке. Некоторые значат много. Женя – ледокол в своей области. Степанчук – бог ферментов. Да и я, чёрт возьми, не последний. Но только Виктор Сергеевич умел всё, что умеет каждый из нас, и немножко больше. Он прокладывал мостики от одного к другому. Объединял, собирал в отряды, отряды – в соединения. Определял место главного удара, показывал перспективы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: