В этой счастливой полосе жизни о. Алмазова в село приезжает молодой прокурор — сын Осокиных, Леонид (294), “с министерской выправкой в движениях своих”. Что это такое за “выправка”? По превосходному критическому этюду покойного Н. Ф. Павлова — это что-то противное. То ли хотел сказать автор? Кашеваровы было сунулись к Леониду, но молодой юрист уже вошел во вкус своей “выправки” и отдал приказ “никого не принимать”. О. Алмазов говорит проповедь. — Вера Николаевна “показала себя во всем блеске своего ума” (297), и прокурор с ними сблизился, — что им вскоре очень пригодилось. “У нигилиста Болтина родился ребенок от Кашеваровой, которая работала над каким-то великим вопросом, что не мешало ей, однако, родить и ребенка” (298). Трудно попять: почему автор считает “великие вопросы” помехою чадородию? Нигилист с нигилисткою, каких невозможно встретить в природе, зовут о. Алмазова крестить новорожденного, но только так, чтобы он таинства не совершал, а “записал в метрики”. Это выходит так нескладно, что не разберешь, кто здесь кого вышучивает или дурачит; но Алмазов, разумеется, отказался, и тогда происходит нижеследующая ни на что не похожая нелепость (300):

“Через полторы недели после этого состоялось крещение новорожденного: приехали какие-то две темные личности, вызванные письмами, один из Москвы, другой из губернского города, — шаршавые, грязные, с очками на носу и в поддевках крестьянских… Вечером состоялось у них крещение ребенка. Устроили жженку из вина и в вине крестили ребенка… “Это так делают наши русские в Швейцарии”, — говорил один из шаршавых пропагандистов, погружавший в вино ребенка”…

“Вместо молитв таинства крещения этот шаршавый, при погружении в вино ребенка (автор твердо стоит на том, что было погружение, а не обливанство, произнес следующую речь:

— О ты, новая единица в государстве! Отселе я крещаю тебя во имя свободы, на попрание тирании правительственной! Возрастешь — бей, ломай все, пока не будешь свободен, как птица в небе.

— Аминь, — затянули хором нигилисты и начали пить жженку”.

Нельзя не признаться, что это ни на что не похоже и совсем не отвечает ни нравам, ни стремлениям того сорта людей, которых г. Ливанов желал иметь в предмете, забывая, что люди этого сорта игнорируют государство и потому не станут говорить о “новой единице в государстве”. Невозможно же ведь этак представлять “бытовую” сторону, совсем не понимая быта. И потом: если нигилистам-родителям была нужна только запись новорожденного, то на что же им вся эта процедура с выпискою “двух шаршавых” для погружательного крещения ребенка в вине? Кто сказал автору, что это так делается?.. Смеем его уверить, что он кругом обманут: людям, которых он желает изображать, все равно, — крестят ли их детей или не крестят. Если бы Кашеварова с Болтиным отвечали о. Алмазову, например, так: “пожалуй, окуните его, если это вам кажется нужным, — нам это все равно, и ребенку тоже”, — то это было бы гораздо более похоже на нигилистов; а теперь это просто нелепость, которая делает смешным не Кашеварову с Болтиным, а г. Ливанова, измыслившего такой вздор, как погрузительное крещение в жженке.

Сряду после этого описано, как нигилисты закричали: “Долой попов, долой начальство! Отнимем у всех подлецов капиталы и земли”, но “дверь отворили, и вошел жандармский офицер с четырьмя жандармами”. “Скрутили веревками паршивое стадо и, посадив на телегу, повезли прямо в острог”. Прежде окунали ребенка в вино, что мало вероятно, потому что для этого нужно очень много вина и велику посуду, а теперь целое “стадо” с четырьмя жандармами увозят на одной “телеге” (301)… Это совсем что-то вроде римского огурца, который был с гору величиною. Хорошо ли идти с этакими речами через мост или лучше поискать броду?

В последнем периоде книги с карикатурною важностью описывается “настоящий русский вельможа”, сенатор Обручев. Он приезжал в деревню “великим постом”, то есть именно тогда, когда все наши “вельможи” по преимуществу бывают в столице и в деревнях помещику нечего делать; к Обручеву вбегает становой (303) с радостною вестью, что ему предписано “взять Кашеварову”. “Отлично!” — говорит вельможа и произносит речь против “новых идей”. Речь эта велика и, вероятно против воли автора, свидетельствует о большой ограниченности вельможи, который полагает, например, что (303) “мы затоптали в грязь патриотизм”, а лучшее средство себя исправить — нам остается (306) “скинуть шапку и поклониться” Пруссии, которая, по мнению автора, есть во всех отношениях “первое государство в мире”, а мы “ташкентцы”. Но говорящий все эти вещи “настоящий русский вельможа”, к нашему счастью, лицо не действительное, а вымышленное, что и доказывается такою его несведущностью в делах (309): он хочет, чтобы о. Алмазов (построивший в это время еще приют для нищих) был “оценен по достоинству” и говорит: “если владыка будет бессилен в этом, я в Петербурге у святейшего синода за долг почту силою выхлопотать награду, вполне достойную вас”. Он силою выхлопочет у синода! — Это недурно придумано г. Ливановым. Только не напрасно ли этот сильный заранее хвалится своею силою? В повествовании, однако, его “сила” взяла: Алмазов получает наперсный крест, и Вера Николаевна, всегда делавшая все чрезвычайно вовремя и кстати для своего мужа, и на этот раз является столь же догадливою и угодливою: она (310) “вдруг умерла”. Укорить ее в этом совершенно невозможно, так как она уже все поприделала, а мужу ее нужна другая карьера. Кроме того, смерть ее дает повод к изображению самых душу разрывающих и в то же самое время комичных сцен. Собрались “целых 12 священников” и множество людей; “все обливались слезами, — никто не осушал слез своих… голоса клира обрывались… отпевание прерывалось” (312). “Вечную память запел клир, и снова голос у всех оборвался… Все священники несли на плечах своих гроб”, и так “свершилось”… И чуть это свершилось, сейчас же являются на сцену советник и архиерей Хрисанф, и участь о. Алмазова решена: владыка ему указывает: “идти в академию и быть архиереем” (313). “Эта мысль окрылила Алмазова; он вдруг понял, что смерть жены была угодна богу именно для того, чтобы открыть ему новую дорогу в своем отечестве”… Теперь этот доблестный деятель называется Агафангелом: об нем уже “заговорили” (317), и “он в недалеком будущем на дороге к архиерейству”. — Вот чего современному, идеальному священнику указывает желать г. Ливанов… Но действительно ли такой проспект жизни столь заманчив, и действительно ли современные нам священники способны им так энергично “окрыляться”?

Мы постараемся это проверить, сколько то позволяет нам сумма наших наблюдений.

VIII

Хроника кончена: “идеальный священник” совершил все, что хотел, и теперь он на новой дороге — в новом положении, которое даст автору возможность написать новую хронику о том, что учредит Агафангел, сделавшись идеальным архиереем. Это очень интересно. Прежде всего, конечно, о. Алмазов (ныне Агафангел) захочет с архиерейского места видеть повсеместно осуществление тех идеалов и той жизнедеятельности, образцом которых был он сам на месте приходского священника. Это будет как нельзя более правильно, последовательно и законно; но совсем другой вопрос: будет ли это благоразумно и удобоисполнимо?

Над этим позволим себе на минуту приостановиться и подвергнуть благонамеренную деятельность идеального священника самой краткой критической оценке.

Если статья эта попадет как-нибудь в руки самого автора утопии, названной “хроникою”, то я льщу себя надеждою, что он не посетует на меня за одно — это за изложение содержания истории о. Алмазова. Не касаясь искусства и художественности, которых вообще в этой истории нет даже слабого признака и намека, я извлек из убористо напечатанной книги г. Ливанова все главные положения его сочинения и представил их в кратком изложении, позволяющем каждому читателю иметь общее понятие о хронике, рассказанной на 317 страницах. Все главное здесь сохранено, кроме деталей, сколько утомительно скучных и неискусных, столько же и не важных для суждения об изображенном идеале.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: