В оправдание автора, который вздумал соблазнить женщин русского духовенства таким неподходящим типом, можно сказать только одно, что новый положительный тип молодой женщины, находящейся в замужестве за священником, в наше время не выяснился: он еще вырабатывается среди многообразных и, смею думать, благотворных движений в бытовой жизни клира; но в таком случае, пока он не обозначается, незачем его и измышлять и описывать, потому что всякое измышление не будет тип, а будет выдумка, и если она неискусна, то из нее выйдет карикатура, — что и вышло из “идеальной попадьи Алмазовой”.

Теперь поговорим о самом муже, которого эта догадливая женщина “окрылила” своею смертью, и взвесим, по возможности, тяжеловесные достоинства этого идеала.

IX

Отец Алмазов гораздо проще своей жены. Нужно заметить, что эти супруги похожи не на живые лица, а на марионетки, двигающиеся по разводам, сочиненным автором для выражения его планов. Но в жене о. Алмазова есть по крайней мере еще нечто свое (хотя и нехорошее). Это — известная развязность, юркость и кокетство довольно дурного тона. Но в самом “идеальном священнике” нет и того; он уже совсем автомат, действующий без всякого подобия живого человека. Автор сочинил ему проповедь, — он говорит; назначил ему построить то и другое, — и он все это строит; завел его ссориться с “взбалмошною нигилисткою Кашеваровою”, — и он ссорится; поставил его на молитву, — он молится, и бог будто слушает его молитву, вследствие которой являются жандармы и вяжут и нигилистов и раскольников. Словом, как все это намечено автором по плану его утопии, так все и делается, “как по повелению волшебной палочки”. От этого тут нет ничего живого — ни следа драматического развития даже и в тех положениях, которым автор нарочито усиливается дать драматический характер. Только порою они оживляются тем, что переходят в смешное, как, например, когда о. Алмазов едет в возке, обращающемся в тарантас, когда он поет тропарь в виду скелетов и портрета Сеченова, когда по его молитве вяжут его врагов, или когда двенадцать священников несут гроб его жены и льется море слез, а петь никто не может. Своей инициативы, знания действительных нужд народа и сельского неустройства нет вовсе. Из мужиков, которые вчера были грубияны, кляузники и пьяницы, — в три года являются люди, вошедшие во все главнейшие фазы цивилизации. Это не повествование, а фокус, и в этом случае немецкий поэт Гейне гораздо обстоятельнее нашего автора: тот говорил, “что мужика прежде всего надо вымыть”, а о. Алмазов так идеален, что возгнушался этой заботы, и, строя гостиный двор, по которому глубокою осенью гуляла его жена, он не вздумал даже построить в селе сносную баню, которая на первый случай была бы гораздо необходимее гостиного двора. Но ему все равно, и о соображениях его и способностях нельзя судить по его постройкам: если бы его село было при море, он бы построил и маяк и сам бы зажег его светоч; если бы не умерла его жена и он не “окрылился” бы затем в архиереи, то он построил бы полицию и каланчу для надзора за тайными движениями нигилистов, — словом, это своего рода “белый бычок”, сказка про которого может быть и докучна и бесконечна. Ценить его не за что, потому что он не являет никаких личных сил, обнаруживаемых в борьбе, а автор делает им какие хочет ходы на доске — и только, и Алмазов послушен ему, как пешка. Весь он построен на вздоре — на случайной женитьбе с приданым, а отнимите у него это приданое, и сам он тотчас же обращается в совершенный вздор: ему не на что будет строить постройки, одолжать погорельцев, ездить то в возке, который оказывается тарантасом, то в фаэтоне, который, надо заметить, совершенно неудобен для езды по проселочным дорогам. Все дело в этих деньгах, и без них не могло бы быть ничего описанного в этой истории. Без них сей “идеальный священник” был бы очень прост: он ездил бы в простой кибитке, сидел бы не под балдахином с крестом и, разумеется, брал бы преблагополучно “неприличную мзду” за требоисправления, и, может быть, вышел бы через это лучше. Занятый работами, он не мешался бы в несвойственные ему полицейские дела, думал бы больше о своем поле, не молился бы о наказании раскольников и нигилистов и не дерзал бы комментировать суды божьи, как он сделал это, когда (313) “вдруг понял”, что жена его умерла “именно для того, чтобы открыть ему новую широкую дорогу”. (Бедная жена!)

А потому о. Алмазов не разбираем и не судим: этот автомат как был, так его и нет; но за него должен быть судим автор, стремления которого представляют непостижимую путаницу. Против чего он ратует, за что хочет стоять? В начале хроники можно подумать, что он самый крепкий консерватор церковных порядков in status quo;[11] он заявляет довольно прямо, что не любит новаторов, — но это не так. Оказывается, что он сам тоже хочет обновления, но только не в том спокойном духе, в каком оно уже и совершается в епархиальной жизни почти по всей Руси. Нет, — он хочет реформ с судорожным метанием за нигилистами, в союзе духовенства с жандармами и прокуратурою… Подумал ли автор и его герой и героиня: коего они духа? Читая, как его “идеальный поп” отрекается от доходов за себя и за своих церковников, которые его к тому не уполномочивали, вы можете подумать, что он либерал и друг народной нравственности, — но и это не так. Автор не медлит опровергнуть это мнение удачными хлопотами об учреждении ярмарок, служащих местом разгула и разврата. Автор — против эмансипации женщин, но его попадья сама эмансипирована в весьма дурном смысле, потому что она порою доходит даже до изрядного бесстыдства, к которому отнюдь не ведет здоровая эмансипация. Автор обличает беспорядки архиерейских домов, и в то же время успехи своего героя у архиерея Хрисанфа ставит в зависимость от случайного знакомства с ним дяди своей жены — местного губернского советника; он после обличения архиереев не без некоего прозрачного намека указывает на правило древней церкви… и потом говорит, что нужны архиереи-монахи, к чему и доспевает его “окрыленный смертью жены” герой; он много пишет о звоне в колокола во время архиерейских переездов по городу, делает по этому случаю разные намеки и вообще смеется над этим, а между тем без крайней необходимости и к явной несообразности (316) заставляет звонить в колокола сельской колокольни, когда уезжает в своем фаэтоне овдовевший священник Алмазов (тогда еще даже и не Агафангел). Чего ради случилась эта невозможная нелепость — даже и понять нельзя. Могли ему все “кланяться в ноги”, могли “две версты” бежать за его фаэтоном, “запряженном почтовыми лошадьми”, — все это утрировано, но еще, пожалуй, возможно; но звонить в колокола… Чем он мог внушить людям такую дикую фантазию, — разгадать так же мудрено, как то, чем он внушил глубокую, по-видимому, страсть практической институтке Николаевского института. Всеконечно, он имел в себе что-нибудь такое, внушающее к нему и особенную любовь и особенное почтение: в тексте книги это, правда, не усматривается, но к экземплярам книги прикладывается отдельная виньетка, где в ярко-красной кайме помещен “портрет студента Алмазова”. — Но это довольно грубо исполненное политипажное изображение замечательно только некоторым сходством с портретами г. Ливанова. Не в этом ли сходстве должно искать причину, почему ему начали звонить еще прежде, чем он сделался архиереем?

Что-то будет после?

X

В заключение еще два слова о необыкновенном литературном приеме с именами архиерея Хрисанфа, разъезжающего с визитами к дамам; кн. Шаховской, “по опыту” полагающей аттестацию сохранности мужчин из духовенства; “сумасбродной женщины-нигилистки Кашеваровой”; дурного мужа Скалон, Болтина и других… разве это позволительно в какой-нибудь стране, где известны хотя мало-мальски литературные приличия? Что сказал бы г. Ливанов, если бы в печати появилась бы какая-нибудь грязная история и героем ее был выведен человек, носящий его фамилию?.. Надо думать, что это ему было бы несколько неприятно, и он имел бы полное право назвать это большою неделикатностью и даже грубостью. И это и есть большая неделикатность, которую весьма бы желательно вывести из обычая.

вернуться

11

В существующем положении вещей — Лат.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: