И поняв это, он сказал:

— Дай–ка бусы!

Сенем доверчиво протянула ему нитку бус, сказала, успокаиваясь:

— Посмотри, они обкатались на груди, как камешки на берегу…

Солтан размахнулся и кинул бусы в озеро. Они упали с таким же плеском, как падали слипшиеся комки из мешка.

Женщина ахнула, закрыла лицо ладонями, словно он швырнул в воду живое и дорогое ей существо.

— Иди! — сурово сказал Солтан. — Да смотри получше за своим Османом: подавится когда–нибудь рыбьей костью, плакать будешь!

Сенем молча повернулась и, тяжело опираясь на грабли, пошла от него прочь. А Солтан, оставшись один, в бешенстве бросился топтать бумажный мешок. Он разорвал его и разметал клочья по берегу, каблуками и носками сапог стараясь зарыть в землю остатки прикормки.

Солтан бросил последний взгляд на озеро. Рыба играла. Множество больших и малых, сверкающих кругов расходились по воде. Солтан едва не вскрикнул: каждый был с ожерельем, он различал в них даже отдельные бусинки–стекляшки.

* * *

Для многих самыми трудными в военное лихолетье были первые годы, для Сенем — последний. Война подходила к концу, но кончились и силы у девушки. Всем было трудно, Сенем — особенно.

Председатель Гафароглы повторял каждый день: «На фронте ваши братья, мужья, отцы. Им ещё труднее». У Сенем на фронте были сначала трое: Солтан, отец и брат. Потом остался один Солтан. Но и от него уже давно не было писем.

Мать слегла, когда пришла похоронная на мужа, а следом и на сына. Вся работа в поле, на огороде и по дому легла на плечи Сенем.

В тот день она совсем выдохлась: кетмень валился из рук. Домой вернулась затемно. С трудом открыв калитку, вошла во двор. Худющий, с выпирающими ребрами пес встретил ее радостным визгом, пытался лизнуть руку, но она грубо оттолкнула, его; заскулив, он потащился в угол двора, откуда с недоумением уставился на хозяйку, прежде всегда ласковую с ним.

Свет в доме не горел. Девушка подумала, что матери, наверное, стало хуже — даже лампу не смогла зажечь, но мысль эта не заставила ее двигаться быстрее, усталое равнодушие охватило Сенем,

«Опять начнет говорить об Османе, — подумала она, представив себе стонущий голос матери. — Опять уговаривать…»

Собравшись с силами, Сенем переступила порог.

— Пришла, доченька? — раздалось в темноте. — Зажги свет. Керосина — на донышке, только–только тебе раздеться да поужинать.

Бледный свет «семилинейки» разливался по комнате, выхватывая из темноты желтое, как шафран, лицо матери, лежащей на топчане. Сенем приложила ладонь к ее лбу.

— У тебя температура!

— Наверное. Во рту все пересохло. Дай попить…

— Потерпи, сейчас чайник поставлю…

— Что ты, на ночь глядя!

Но Сенем уже была во дворе. Накидав в очаг сухих хлопковых стеблей, разожгла огонь, поставила старый, закопченный чайник, накидала в него айвовых шкурок.

Днем на поле она работала в одной легкой кофте, сейчас вечерний холод давал себя знать. Присев у очага, Сенем с наслаждением подставляла огню лицо, грудь, колени и не заметила, как, согревшись, задремала. Сквозь дрему подумала: «Если Солтана убили, и я жить не стану. Это не жизнь…» Очнулась она все от того же холода. Огонь погас, чайник остыл. Ругая себя на чем свет стоит, Сенем вспомнила, что сушняка–хлопчатника не осталось. Она попыталась нащупать впотьмах хотя бы несколько завалящих стебельков, но тщетно. Вконец отчаявшись, она разыскала топор в сарае и отправилась в сад. От него осталось всего семь деревьев: тутовник, две яблони, остальные — абрикосы. Они стояли едва различимые в темноте. На первый, взгляд могло показаться, что все здесь по–прежнему, как несколько лет назад, но Сенем знала, сколько деревьев они срубили за эти годы на дрова. Да разве только они? Гарагоюнлу облысело, как голова у старика. Даже в знаменитом на всю округу соловьином саду Мусы Киши деревья можно было нынче пересчитать по пальцам. Не пели среди них больше соловьи, хозяйничали вороны да сороки. И самого Мусы Киши уже нет. Перед смертью взял он двустволку и принялся палить по воронью. В сорочонка на верхушке груши выпустил четыре заряда, а тот все сидел и клевал желтый спелый плод. Так, и упал на, землю вместе с грушей… В ту ночь Муса Киши умер. А вороны и сороки по–прежнему с раннего утра сидят в его поредевшем саду.

Сенем передвигалась от одного дерева к другому, нащупывая сухие ветки. Больше всего их было на тутовнике, но ей жаль было рубить старика: столько счастливых воспоминаний было связано с ним! Она даже улыбнулась измученно, сразу представив себе перепачканные тутой лица Солтана и Османа — они все вместе часто забирались на это дерево. Однажды Сенем повесила нехре на ветку тутовника и принялась раскачивать ее, сбивая масло. Солтан сказал: «Ты как ребенка в люльке качаешь…» Они оба принялись покачивать нехре — медленно, осторожно, словно действительно укачивали своего ребенка. Уже и масло давно сбилось, и прохладный душистый айран был готов, а они все качали и качали…

Нет, не могла Сенем рубить тутовник!

Наконец она выбрала абрикос» Глухие удары топора раздались в ночи. Но абрикос был молодой, топор соскальзывал с его упругих ветвей, к тому же в темноте Сенем то и дело промахивалась.

Топор скользнул по колену, содрав кожу- Сенем села на землю и заплакала от боли, бессилия и отчаяния.

Собака, до тех пор дремавшая под крыльцом, выползла из–под него, зарычала, бросилась к калитке. Над плетнем возвышалась едва различимая в темноте огромная фигура. Сенем испуганно вскрикнула, Успокаивая ее, знакомый голос произнес виновато;

— Это я… Вот, сушняку принес…

Осман!

Он боком протиснулся в калитку, бросил у очага большую охапку сухих хлопковых стеблей и сразу перестал казаться огромным.

— Не надо мне ничего! — сказала Сенем.

Присев на корточки, Осман молча растапливал очаг. Яркое пламя озарило его лицо так, что на нем стали видны даже оспины на щеках и на лбу. Почувствовав на себе взгляд девушки, Осман отвернулся, попытался встать, но раненая и еще не совсем поджившая нога подвела. Сдерживая стон, он минуту–другую стоял согнувшись.

Сенем стало жалко его, но она заставила себя подавить это чувство. С тех пор, как мать каждый вечер начинала один и тот же разговор — о замужестве, Сенем всячески избегала Османа, ощущая поднимавшуюся в ней неприязнь, которую прежде никогда не испытывала. Если бы перед ней был Солтан! Пусть даже совсем без ноги! Но живой… Она бы бросилась к нему, поддержала, подставила плечо или обняла бы нежно и крепко и помогла бы распрямиться.

Недавно в правлении она слышала, как успокаивал Осман мать Солтана:

— На фронте всякое бывает, поверьте. Может, на переформировку отправили, в другую часть попал, а может, его часть на другое направление бросили», Пока почта разберется. А случается, и писать некогда: из боя в бой! С председателем я договорился: завтра вам дров привезу. Не брошу вас! Солтан другом мне был…

Сенем вздрогнула: почему «был»?

Тогда она не стала ни о чем спрашивать Османа, но теперь не выдержала: —

— Почему ты про Солтана сказал: «был мне другом»? Ты что–нибудь знаешь? Его убили? Убили?

Она смотрела на него так, словно он был во всем виноват: и в тяжелой ее усталости, и в болезни матери, и даже в том, что от Солтана нет писем.

Осман ответил не сразу. Неловко припадая на больную ногу, он подбросил в очаг еще десяток–другой сухих стеблей, приласкал подползшего к нему пса. Как ни была встревожена и опустошена Сенем, она невбльно отметила: прежде пес так ластился только к Солтану, Османа не признавал. Наверное, подкармливает его Осман.

Если бы Сенем услышала: «Да, убит твой Солтан!», она все равно не поверила бы„Сказала бы с презрением: «Видно, и впрямь, был тебе другом Солтан!»

Но он, помолчав и словно бы решив за это время трудную для себя задачу, ответил:

— Как думал, так и говорил. Ничего о нем не знаю. Нет его здесь, потому так сказал: «был…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: