Если дрожжей нет, на закваске из старого хлеба тесто завожу, и по подъему и по аромату каравай тот же самый получается. Если форм не хватает, на поду пеку, как раньше на Руси пекли, хлеб немного широким получается, зато корочка так красиво прожаривается, что целый день на нее смотришь и не налюбуешься, блестит точно алмазная и на зубах так аппетитно хрумкает, ну просто загляденье. Ну а чтобы хлеб ноздреватей был, яичного белка добавляю.

Я помог Михайловне накрыть чан фанерным листом и тремя одеялами. В душе завидовал ее мастерству. Мне тоже захотелось стать пекарем. Самое доброе и мирное дело на земле — печь хлеб. Необыкновенный русский хлеб с желтовато-коричневой пахучей корочкой, с веснушчатыми крапинками по бокам и маслеными пятнами по нижним краям. Русский хлеб сладок и золотист. Я держал в руках свежеиспеченный хлебный каравай, который только что мне дала Михайловна, и любовался им. Испеченный в русской печи, он как живой дышал, распространяя вокруг себя тепло. Руки впитывали в себя эту живучую теплынь. Я завернул хлеб в белое полотенце, которое подала мне.

— С хлебом не пропадете… — улыбнулась она и, открыв печь, кочергой стала пошевеливать горящие сиреневым светом березовые угольки. Ее загоревшие руки потемнели, открытый взгляд сосредоточился. Морща от жара нос, она равномерно расправляла в печи жар.

Печной зев был красив. Огненные блики бегали по его стенам, ярко освещая шероховатости и неровности. Сухая свежесть печи коснулась меня, и я задохнулся от волнения.

— Держитесь, доктор… — сказала Михайловна, озорно глядя на меня. — Жар печной поиграет и перестанет.

— Душно… — прошептал я.

— А хлебу, думаете, не душно… — улыбнулась она, опершись на кочергу.

За окном был вечер. И на темно-синем последождевом небе уже вспыхивали звезды. Торжественно и царственно стояла у печи Михайловна.

В сумрачном домашнем свете ее нежное лицо было полно доброты. Раскрасневшиеся руки чуть вздрагивали. В задумчивости смотря перед собой, она щурила полные какой-то своей потайной заботы глаза. Напротив окна в домах горел свет. А из печных труб курился дымок.

Я смотрел на эти светящиеся домики и думал, что многие люди, собравшись сейчас ужинать, разрезают свежеиспеченный хлеб Михайловны, ощущая его теплоту и аромат.

— А под Новый год, доктор, я всем людям решила из сдобного теста снежинок испечь, сладкой соломки и пирожков-ларчиков. Так что приезжайте на Новый год, у меня места в доме хватит. Можете с дамочкой. Я елочку в святом углу поставлю и Деда Мороза на улице слеплю.

— Постараюсь… — пообещал я.

— Ой, кажись, Соня… — вздрогнула вдруг Михайловна, посмотрев в окно. — В сапогах и без платка. Опять, наверное, замоталась. Даже на ночь теляток не может оставить.

Всмотревшись в дорогу за окном, я увидел ту самую Соню-Золушку, которую встретил на ферме. Проваливаясь в колеи, наполненные грязью и водой, она куда-то спешила.

— Никто не поймет в поселке, чему она счастлива… — сказала Михайловна.

— Почему она к вам не зашла? — спросил я.

— Она утром зайдет. А не зайдет, я к ней сама на ферму схожу. Мы с ней ладим. Когда я приболела, то она и печь топила, и тесто смотрела. Я научила ее хлеб печь…

Проводив взглядом Соню, Михайловна заглянула в печь и подбросила несколько березовых дров. Они вспыхнули, озарив печной зев белым светом.

— Когда совсем постарею, меня Соня сменит, — присев на скамейку, сказала она.

Опустив глаза на свои припухшие руки, вздохнула, пальцы ее потрогали теплый воздух, тряхнули с подола приставшую муку.

— Доктор, скажите, сколько я лет проживу? — шепотом вдруг спросила она. — Максимыч говорит, больше ста, а я не верю…

— Максимыч прав, — сказал я.

Улыбнувшись, она вздохнула.

— Ни к чему все это… Это я вас так, от нечего делать спросила…

Окно, как и прежде, синело, и поселковая дорога блестела огромными лужами. В них отражались звезды и небо. Перепрыгивая лужицы, пробежал по улице в огромном картузе худенький мальчик. На какое-то время вода в лужицах задрожала, сливая звезды друг с другом, а затем, успокоившись, вновь разделила их.

Дрова в печи догорали, и мягкий жар, пахнущий хлебом, румянил лоб и щеки. Лицо Михайловны сияло. В радости подошла она к чану с тестом. И, став на колени, прислонилась к нему.

— Слава Богу, от рук не отбилось, шуметь начало… — И перекрестилась, кротким, сильным взглядом обласкала стены дома.

Я вернулся в свою комнату с огромным караваем. Я был сыт и поэтому, завернув его в полотенце, положил на стол. Раздевшись и включив ночник, лег в постель. Пристройка, в которой я находился, вплотную примыкала к комнате, в которой Михайловна пекла хлеб. Перегородка была тонкой, у самой двери имелось оконце, которое если как следует протереть, то можно увидеть Михайловну.

В задумчивости лежал я в постели и рассматривал просторную комнату. Деревянный стол с тремя стульями посередине, комод у стены, на вешалке мужская одежда, на полу разнопарая обувь, тоже мужская. Наверное, в этой комнате жил ее сын. Он много курил. Недалеко от комода на полочке целый склад сигарет.

В правом углу икона с еле тлеющей лампадкой. Здесь же на стене, оклеенной светлыми обоями, красным карандашом написано: «Сынок, читай, «живые помощи», а рядом химическим карандашом строго каллиграфическим почерком выведено: «Мамань, здесь есть у одного пять хлебов ячменных и две рыбки, но что это для такого множества?» И чуть ниже приписочка: «Каюсь и не знаю, долго ли я буду на этой земле». Может, сын Михайловны все это написал, а может, какой-нибудь залетный постоялец.

В растерянности встаю с постели и смотрю перед собой. Дубовые половицы тускло поблескивают в вечернем свете. Ножки стола впились в них.

Начинаю ходить по комнате, и пламя лампадки боязливо вздрагивает. Трогаю пальцами стоящие на комоде и вазе сухие незабудки, и наголо остриженный парень в растрепанной рубашке горячечно смотрит на меня с фотографии. Это ее сын.

Кто-то медленно едет по улице на лошади. Слышен голос: «Врешь, не уйдешь…» — вслед за ним звучит музыка, мелодичная, с пронзительным солированием скрипки. Затем все исчезает.

…Скрипят под ногами половицы. И мне уже кажется, что я не по комнате разгуливаю, а по улице. Воздух влажный и чистый. Проваливаясь в грязные и глубокие ямки-лужицы, иду вперед.

— Что это?.. — вздрагиваю я, наклонившись у колодца над чуть наполненным водой ведром. В нем мое лицо, обрамленное по краям синевой. Я не верю, что его запросто можно держать в руках перед собой и даже трогать пальцем. Стекляшки-глаза и нос с двумя морщинками. Достаю из кармана спички и зажигаю огонь. Близко опустившись над плавающим в воде лицом, понимаю, что это лицо всего лишь копия моей формы, но не моего «я».

Спичка гаснет. Усмехнувшись, опускаю отражение своего лица в колодец. Пусть полежит до утра.

Оставив в колодце отражение своего лица, полной грудью вдыхаю свежий воздух и вновь иду по улице. Собаки, увидев меня, не лают, так как походка моя незлобива. Воробьи, взлетев с деревьев, растворяются в синеве.

«Где сейчас сын Михайловны? Может, хлеб мать его печет лишь для того, чтобы забыться?..»

Моей бесцеремонности нет конца. Взглянув на небо, замираю. «Неужели это привидение?..» Над головой в воздухе стройными рядами плывут телята, а позади них Соня. Подняв руку над головою, чуть было не коснулся ее.

— Доктор, что вы делаете здесь? — слышу ее голос.

— Я совершенно случайно здесь. Вышел на прогулку и увидел вас…

— Смотрите не заблудитесь…

Улыбаясь, она шагает по воздуху как по твердому снежному насту, не падая и не проваливаясь. Синий платочек у подбородка туго завязан, и ветерок приподнимает его концы. В ее руках палочка. Куда она гонит в столь поздний час свое стадо?

В растерянности отступая назад, чуть было не проваливаюсь в яму, заполненную водой. Вновь начинается дождик. Ладошкой защитив глаза от капель, не свожу глаз с Сони. Молчаливое стадо идет гуськом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: