Его, Шурку, не слушали. Мужики интересовались другим, болтали себе разное, иные уже ругали новые порядки, как раньше ругали царя, совались поминутно в газеты, нет ли там чего, не написано ли про землю, про замирение, нетерпеливо ожидали важных перемен, а их не было. И тогда мужики принимались спорить, прибирать всякие разные разности, пугать друг друга: опять, слышно, подавай мясо фронту, ходят, грят, прямо по дворам, командой, с ружьями, у кого две скотины - забирают одну: лишняя, анафема, тащи ее за хвост, потому как Черносвитову жрать нечего, отбивной каклеты захотелось. Может, враки, может, и не враки, болтай больше, как раз и накличешь, накаркаешь беду...

Никита Аладьин не любил пустословия, но и он иногда им занимался. От нетерпения, что ли, чтобы время быстрей бежало, привалили бы поскорей желанные перемены в жизни? Наверное, от этого. Однажды Аладьин при ребятах заговорил вот так о пустяках, которые всем известны, а кончилось все таким событием, что вспоминать не хочется, страшно.

Глава IX

ПОЧЕМУ МОЛЧИТ БОГ?

- К примеру, скажем, для чего человеку руки? Нешто для того, чтобы зря болтались, таскали в рот щи-кашу, хуже того - в чужой лазали карман? спрашивал дяденька Никита, пощипывая нитяную редкую бороду. - Нет, руки у меня для того, чтобы топор держать, а уж потом и ложку. Туда, в ложку, опрежде надобно положить, после разевать рот. Они, руки, я слышал, читал, и отросли от работы, ловкие, все умеют... Я так понимаю: ноги даны тебе ходить, голова - думать, руки - ломить, гнуть до десятого пота, зазноб несказанных гладить, отраду нашу, - засмеялся он, уклоняясь от кулака Ираиды, жены. - Вот еще мужей понапрасну лупить - это тоже ихнее дело, ручек некоторых, белых, пригожих... Э? Знаю, знаю - и ручищи небелые, непригожие дерутся спьяна, сдуру, бывает. Не в том суть. Не для кулаков они придуманы, наши рученьки, складно, разумно, - для труда и ласки, чтобы поздороваться... ну и рюмку держать, а то как же?! Природа, она, братухи, не зевала, давно-о все предусмотрела правильно.

- Скажи, бог предусмотрел? - не утерпел, укорил Павел Фомичев.

- Ну бог, все едино, - согласился Аладьин. - Природа и есть всему творец, делатель, каких поискать.

- Не балуй! - остановил его дед Василий Апостол, страдальчески морщась.

Он весь вечер молчал, прислонясь спиной в худом дождевике к теплой печке, бородатый, в дырах и заплатах, как огромный трухлявый, обросший мохом пень, который забыли выкорчевать. Зачем дед пришел сюда, на люди, что ему тут, в библиотеке, надобно, не скажешь. Он точно ослеп и оглох, ничего не видел и не слышал, просто грел старые больные кости. А тут, как заметили ребята, его так всего и передернуло. Но заговорил он неохотно, как бы по обязанности:

- Бог сотворил природу твою за шесть ден: твердь небесную и твердь земную, сушу, стало, светила для ночи и дня... и нас, дураков, - все сотворил бог. А ты будто не знал? Притворяйся! От Прошки, беспутного племяша моего, покойника, научился богохульничать. А чем он кончил, забыл? Покарал его господь, убрал в одночасье! - кричал уже по привычке дед. И не светлые озера, не темные омуты стояли у него на дубовом корявом лице, в ямах под клочкастыми седыми бровями, - там зажглись костры мрачным, дымным огнем. - И увидел бог, что это хорошо, что он создал, - хорошо весьма... Вот что сказано в Священном писании, в Библии, на первой ее странице. И мы, губошлепы, были тогда хорошие, пока не грешили, слушались всевышнего. Сказано дале: и почил он в день седьмый от всех дел своих, которые сделал... А ты заладил - природа... Тошно, грешно слушать тебя, Никита Петров, умный ты человек!

Дедко безжалостно шаркал разбитыми, в глине, чугунными сапогами по чистому новому полу, собираясь уходить, и не уходил. Большая, позеленелая за зиму борода вздымалась и опускалась на груди от порывистого, хриплого дыхания, как сердитая, с гребнями волна. Костры его горели и дымили, обжигая каждого, кто стоял, сидел к ним близко. Ему, Василию Апостолу, точно хотелось, чтобы с ним не соглашались, опровергали его слова. Опровергали не то, в чем сомневались нынче мужики, а его, деда, рассуждения. Казалось, ему не было никакого дела до революции и свободы, что прогнали в Питере царя, мужики и бабы ждут не дождутся земли, замирения на войне, сахару и дунаевской махорки, дешевой мануфактуры и всяческих иных приятных перемен в жизни. Он думал о своем, самом важном, как Евсей Сморчок, но о чем именно и тут, как у пастуха, не догадаешься. Во всяком случае, не о том, что его разжаловали в усадьбе в ночные сторожа. Говорят, он не обиделся на Степана-коротконожку, что тот перехромал ему дорогу, выслужился, залез на его, дедкино, место, - Василий Апостол взялся покорно за еловую колотушку и стучал в нее по ночам так же старательно, как все, что он делал раньше. А вот что верно, то верно: с тех пор как перестал носить Митя-почтальон письма с фронта от последнего сына Иванка, что-то очень мучительное происходило в душе у дедки, каждому видать, - он не находил себе спокойного места и оттого, должно, забрел в библиотеку. Будто он начал в чем-то сомневаться, сильно тревожиться, словно на уме у него было совсем другое, чем он говорил, и ему хотелось, чтобы его в этом утвердили люди, уверили окончательно. Сам он увериться не решался, точно боялся того, о чем думал. Но с дедом не спорили, уважительно помалкивали.

Так было и сейчас. Дяденька Никита, виновник, уронив голову на плечо, потупился, определенно совестился за свои слова, Василию Апостолу приходилось самому, как прежде, успокаивать себя и учить народ.

- Я есмь альфа и омега, начало и конец, первый и последний, был мертв и остался жив и пребуду в царствии своем во веки веков... Вот он какой, господь бог наш, вседержитель, который грядет. Он сотворил добро, ибо всеблагой, нету его милостивее. Ну, а зло - от искусителя. От кого же еще?.. Не те книги читаешь, Петров Никита, давно тебе говорю, не те. Уважаю тебя, а за это - не могу, дерзишь перед всевышним... нет, не могу! - глухо ворчал дед, и дымные костры его поджигали теперь стол, и скамьи, и сосновый шкаф с закрытыми дверцами. Костры жгли пожаром и выдумщика, истинного творца всего этого, Григория Евгеньевича, который отвернулся к окну, бледный от позднего весеннего света. - Как же не быть злу, коли есть диавол? Что же ему больше делать, хитрому змию, как не сеять зло? - бормотал дед и старался потушить свои костры-пожары. - Диавол сперва соблазнил, как знаете, бабу, а она, стерва, мужика... Так и пошло. Скажу, не постесняюсь: баба - грех, зло.

Услыхал возмущенный ропот мамок, сдержанный смешок девок, бывших в тот вечер в библиотеке (мамки пришли так, от нечего делать, чтобы послушать мужиков, девки прибежали менять книжки "про любовь" на другие, нечитанные, про то же самое), заметил обиду и свел неприступно брови, опять распалил, разжег сильные костры.

- Не любо - не слушайте. Кабы, говорю, не баба, может, зла, греха на свете было меньше, мужик-то наш, глядишь, был бы самым праведным человеком, и жилось бы ему лучше... Искуситель помешал. Супротив бога и человека, он, диавол, завсегда.

- Кто же его состряпал, такого искусителя, ежели он завсегда супротив бога, а бог всему творец? - спросил пастух Сморчок. - Ведь знал же бог, что он завистливого ангела, так, кажись, народил?

- Читай Святое писание и разумей, не хлопай ушами, в церковь ходи чаще, - отрезал сурово дед Василий вместо ответа.

- Да ты не сердись, я попросту спросил, от души, - сказал Евсей, не боясь мрачного огня деда. Он глядел на Василия Апостола светло, добро. - А по моей мысли, никакого дьявола не было и нету, - добавил он. - Сатану люди выдумали, богатые, когда зло от них пошло и сами они стали злыми... Ну и мы виноваты, допустили богатых, злых. Богачи, они его выдумали, дьявола, стращать им народ. На пуганом-то легче ехать!

Григорий Евгеньевич горячо взглянул на пастуха, закивал ему. А тот, не замечая учителя, задумавшись, усмехнулся.

- А может, зло в человеке для того, чтобы добро было скуснее. С горчинкой! А?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: