Сколько помнил себя, столько знал он в себе существование защитной пружины. От неудач, от по­терянного времени, от проявленной слабости — она сжимается, сжимается — и вдруг отдаёт, швыряет в деятельность с такою силой, которой ничто уже сопротивляться не может.

Сэкономив на бездельных нежностях, не даёшь застаиваться делу.

В отдалении — к нему возвращалась осмотри­тельность. Осмотрительность не разрешала ко всем напряжениям его жизни добавить еще. Соединиться с Инессой навсегда? — не была бы жизнь, а сума­тоха. Слишком она разнообразна, отдельна, отвлека- тельна. Да еще ведь и дети, совсем чужая жизнь. Еще на этих детей уклонять, удлинять свой путь — он никак бы не мог, права не имел.

Жить с Надей — наилучший вариант, и он его правильно нашёл когда-то. Была Якубова и живей, и лицом милей, — но не помогала бы так никогда. Мало сказать единомышленница, Надя и по третьестепен­ному поводу не думала, не чувствовала никогда иначе, чем он. Она знала, как весь мир теребит, треплет, раз­дражает нервы Ильича, и сама не только не раздра­жала, но смягчала, берегла, принимала на себя. На всякий его излом и вспышку она оказывалась той же по излому, но — встречной формы, но — мягко. И как переимчива! Был Радек мерзавцем — она была с ним суха и каменна, на порог не пускала, если являлся под предлогом; стал Радек отличным партий­ным товарищем, дружным союзником — и как же приветлива и радостна с ним. Она не готовится к это­му, не вырабатывает, тогда б и ошибиться можно, — но чувствует за Ильича с постоянной верностью. Жизнь с нею не требует перетраты нервов.

Инесса и не бережлива, что тоже не пустяк, не умеет вести разумного скромного образа жизни, чуда­чествует нередко. Вдруг возьмёт да модно оденется. Надя же — в методичности, в бережливости не имеет равных. Она действительно нутром понимает, убеж­дать её не надо, что каждый лишний свободный франк — это лишняя длительность мысли и работы. А еще, что так редко для женщины, никогда не пробалтывает­ся, не хвастает, не выносит из дому ни словечка, о чём предупреждено ей не говорить. Да и сама верно знает, где молчать.

И перед всем этим было бы непристойно револю­ционеру стесняться на людях, что жена некрасива, или ума не выдающегося, или старше его на год. Для внешнего успеха требуется наименьшее внутрен­нее разделение, наименьшее отвлечение в сторону, наибольшая плотность усилий, ведущих к цели. Для существования Ленина как политической личности союз с Крупской вполне достаточен и разумен.

Правда, всё втроём, втроём — в лесу ли бернском, сойдясь из соседних улиц; на горных прогулках у Зёренберга по альпийские розы или грибы (только в дальние спальные хижины иногда с Инессой вдвоём);

у пансиона в тени над книжками сидя — он и Надя, а Инесса — у рояля часами; или на тёплом горном откосе на пнях — он и Надя постоянно с книгами, а Инесса — просто изогнувшись, нежась на весеннем солнце, как девчонка среди старших; наконец, и дол­гие те часы, когда он рассказывал обеим женщийам о своих идеях, планах, будущих статьях, — сколько раз приходилось вбирать в один взгляд несравнимое и даже удивиться, не поверить неправдоподобности, не­возможности: чтобы так держалось годами — а ведь держалось! Если кому писала Надя длинные подроб­ные дружеские письма — то именно Инессе. Если о ком говорила всем окружающим, всем товарищам с неутомимою похвалой — то об Инессе. И только в письмах Володиной матери (уж Надина-то видела всё), в письмах свекрови, описывая весь их с Володей быт и все прогулки, — единственно в этих письмах писала так, будто они всегда вдвоём. Очень тактично.

А тут и умерли матери одна за другой: Елизавета Васильевна — после инфлюэнцы прошлой весною в Берне, Мария Александровна — этим летом в Петер­бурге. В горный пансион их, около Флюмса, почта была — вьючными осликами, и так с опозданием при­несли телеграмму о смерти — как раз во вторую го­довщину войны, в день Швейцарского Союза — один из бесчисленных суматошных здешних праздников, когда на всех вершинах зажигают костры, пускают ракеты и стреляют. Сидели вечером, смотрели на эти костры, под эти салюты и проводили мать. Да пожа­луй и легче так, когда издали.

Если обоим под пятьдесят. И вот умирают матери обе, от чего становитесь вы еще старей. Дружней. И — революционеры оба. То, пожалуй, и...

Наискось по озеру, как раз оттуда, со стороны Зёренберга, шла моторная лодка — быстро, вскинув нос, распахивая воду, за собой покидая треугольное поле пены и металлическим стуком разбивая тиши­ну.

Что-то было в ней! — неслась и распахивала, от­туда прямо сюда неслась и распахивала, разрезала, и нос выставляла безжалостный — прервала размыш­ления, ход мысли резким стуком — и мысль переско­чила — и через весь социальный анализ, через все аргументы — просто-просто-просто, как не виделось до сих пор почему-то:

так ведь если свободную любовь отстаивать теоре­тически, не дать себя убедить, — отчего ж её не осу­ществлять?..

Все-все пункты буржуазно-пролетарских отноше­ний он осмотрел, предвидел и перечислил ей, — и только одно вот это упустил: если после Кинталя они не виделись, — а так близко! — и она пол года не едет, и его не зовёт, и вот уже почти не пишет —

так она это лето... с кем-нибудь?..

Почему ж он всё время представлял, никак иначе не думал, что она — одна?..

По эту сторону еще было солнце блеклое, но с той стороны через Ютлиберг переваливали, перевали­вали быстро густые сизые тучи — и пёрли вниз тума­ном. Быстро заволакивало гору, склон, колокольню и подбиралось к тому берегу Цюриха.

Да как же просто..? И почему он — все стороны охватил, обдумал — только не эту?..

Да быть не может! Товарищ и друг! Как славно бились в Кинтале с центристами?..

За холодную решётку схватился руками — через решётку, через озеро, через Ютлиберг, через все-все горы, какие по дороге — завыть: Инесса! Не остав­ляй! И-несса!..

Написать, сейчас, не стыдясь унижения, что-ни­будь, — только вызвать ответ. Да ведь и почтамт открыт, прежде библиотечнаго часа — ах, не догадал­ся! почтамт открыт с восьми, надо было пойти и на­писать! А теперь уже поздно.

А теперь уже поздно: лупили, лупили в колокола как бешеные, как дурные! — по всему городу будто железо ремонтировали. Долбали колокола Фраумюн- стера над почтамтом, долбал двойной Гросс-Мюнстер, выше вывесок на всех этажах Бель-Вю, — да сколько еще церквей по Цюриху!

Туман и туча с той стороны озера накатились уже и на эту сторону, стало пасмурно.

Закоченевшими пальцами вытащил из жилетного кармана часы — ну да, раз колотят в свои вёдра — значит девять, десятый. И на почтамте не был, и время упустил, и зашёл далеко — теперь и самым гонким ходом он намного опаздывал к открытию кантональ­ной. Плохо начал день. Хотел хорошо, начал пло­хо.

Ладно уж, письмо потом, надо работать.

Пошёл как покатил — широкий, невысокий, почти не уворачиваясь от встречных. Городская была вот она, рядом, можно и сюда, но журналы и книги к сегодняшней работе отложены в кантональной. Гнал и гнал по мерзкой буржуазной набережной, где выпа­хивались из дверей гастрономические и кондитерские запахи, щекотать пресыщенных, где изворачивались предложить двадцать первый вид ветчины и сто пер­вый сорт печенья. Мелькали витрины шоколадов, Та­баков, сервизов, часов, античности... На этой чистень­кой набережной так трудно вообразить будущую тол­пу с топорами и факелами, дробящую эти стёкла в дребезг.

А — надо!

Всё тут слишком устоялось и вжилось — дома, двери, звонки, запоры на дверях.

А — надо!

Колотили в колокола со всех концов города — бешено и мертво.

С почти пролетарской решимостью и здесь раз­махнулся Цвингли: на Церингер-плац Проповедничес­кую церковь рассек пополам между шпилей, показы­вая нам пример, и вот в половине её который век — библиотека. Доставляло особенное удовольствие, что обе главные библиотеки Цюриха торжествовали над религией.

Вошёл в тишину. Девять узких окон с угло-оваль­ными верхами подымались на высоту пяти-шести эта­жей. Еще выше, в недостижимой высоте, угло-оваль­ные стрелы сводов сходились по несколько в узлы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: