Когда это всё началось, даже раньше, когда сту­дентка Сорбонны с красным пером на шляпе (как ни­когда не осмелилась бы ни одна русская революцио­нерка), хотя и с двумя мужьями и пятью детьми за спиной, Инесса первый раз вошла в их парижскую квартиру, а Володя только еще привстал от стола, — как от удара ветра открылось Наде всё, что будет, всё, как будет. И своя беспомощность помешать. И свой долг не мешать.

Надя первая сама и предложила: устраниться. Не могла она взять на себя быть препятствием в жизни такому человеку, довольно было препятствий у него всех других. И не один раз она порывалась — расстать­ся. Но Володя, обдумав, сказал: „Оставайся". Решил. И — навсегда.

Значит — нужна. Да и правда, лучше её никто бы с ним не жил. Смириться помогало сознание, что на такого человека и не может женщина претендовать одна. Уже то призвание, что она полезна ему среди других. Рядом с другой. И даже — во многом ближе её.

А оставшись — осталась никогда не мешать. Не выказывать боли. Даже приучиться не ощущать её. А чтоб эта боль выжглась и отмерла — последовательно не щадить её, колоть, жечь. И вот если практически удобно было остановиться в недавней Инессиной ком­нате, то в ней и надо было остановиться, и не перетрав­ливать, когда, сколько, как Володя пробыл тут.

Только вот на глазах матери...

Скоро и Краков. Володя светлел. Значит, мысли его хорошо продвинулись.

Нет, замечательно ты съездила в Брюссель, не жа­лей. Единственное жаль — не успела затеять перепис­ки с Каутским, как я тебе... (Ты бы переписывалась от своего имени, а письма тебе приватно готовил бы я.) Какая он подлая личность! Ненавижу и презираю его — хуже всех! Какое поганенькое дряненькое лицеме­рие!... Жаль, жаль, не начали эту игру, мы б его ра­зыграли!

Повеселел, даже посвистел Володя чуть-чуть. И, чемодана больше не вспоминая: поедим? И — перо­чинный нож вынул, всегда с собой.

Простелили салфетку, достали цыплёнка, крутых яиц, бутылку с молоком, галицийского хлеба, масло в пергаментной бумаге, соль в коробочке.

И Володя даже расшутился, что тёща у него — капиталист и пятнает его революционную биогра­фию.

А действительно, надо было денежные дела ре­шать, и проворно. В краковском банке лежали боль­шие деньги — кто ж мог ждать эту войну! — наслед­ство новочеркасской надиной тёти, сестры Елизаветы Васильевны, больше 4000 рублей. И теперь должны бы­ли секвестровать как имущество враждебных иност­ранцев, вот маху дали! Надо было вырвать деньги во что бы то ни стало, найти нужного ловкого человека. И перевести их в надёжное — в золото, можно часть в швейцарские франки. И увозить с собой.

И сразу — в Вену, не задерживаясь. И кончать с визами и поручительствами в Швейцарию, надо ско­рей туда, Австро-Венгрия — воюющая страна, мало ли что случится. Y тёщи законный русский паспорт, у На­ди тоже, хоть и просроченный. Но у Ленина нет вооб­ще никакого.

В чём всё-таки этот оппортунистический Интерна­ционал себя оправдывал — никогда не отказывал в личной помощи. И в каждой стране у них — чуть не свои министры. Сейчас вот, настаивал Куба, надо на­нести визиты Адлеру и Диаманду (хотя уже телегра­фировал сердечную благодарность), и еще лично бла­годарить за освобождение и ни в коем случае не дер­зить. Улыбался Володя криво, в крошках желтка и белка: да, вот такой деликатный поворот: трухлявые ревизионисты, сволочь обывательская, а надо ехать любезничать. И в конце концов это справедливо: не способны на принципиальную линию, так пусть хоть в жизни помогают. Конкретная реальная платформа для временного тактического соглашения с ними. И дальше, в Швейцарии, не обойтись без этой своры: без поручительства не впустят, а кто ж другой поручится?

Роберт Гримм — мальчишка, в прошлом году позна­комились в Берне, когда ты в больнице лежала.

Не царапали Ленина насмешки, не гнули униже­ния, ничего он не стыдился, — а всё-таки тяжело в со­рок четыре года кланяться молодым, ото всех зави­сеть, не иметь собственной силы.

Не уехали б в 908-м из Женевы в Париж — не на­до б сейчас и в Швейцарию добиваться, уж как бы там сидели прочно и безопасно — и со своей типографией, и со связями, и со всем. Скажи, кой чёрт нас тогда по­тянул в Париж?

(Не поехали бы в Париж — не узнал бы Инессы.)

Да даже в прошлом году, когда лечили твою ба- зедку у Кохера и узнали, что такое настоящая меди­цина (Володя и сам тогда книги по базедовой читал, проверял), — вот бы нам сообразить и остаться сразу в Берне. А что? Если нужно пережить царизм, а воз­раст — уже не двадцать пять, то здоровье революцио­нера становится тоже его оружием. И партийным иму­ществом. И надо поддерживать его всеми партийными финансами, не жалея. Надо жить при отличных вра­чах, и даже ближе к первоклассным знаменитостям — где ж, как не в Швейцарии? Не у Семашко же лечить­ся, смешно!.. Наши революционные товарищи как вра­чи — ослы, неужели им доверить своё тело ковы­рять?

А ты — и сейчас не выздоровела. Надо тебе ближе к Кохеру.

Но, Володя, но в Швейцарии ужасен мещанский дух, ты вспомни, как нам там было затхло! Ты вспом­ни, как от нас шарахались после тифлисского экса! — у них, видите ли, право стоит так непорочно, они не могут потерпеть преступлений против собственности!.. И это — социал-демократы?!

Всё правильно, но в Швейцарии вот так не попа­дёшь, как я в Новом Тарге. А Семашко и Карпинского мы освободили шутя.

И какие библиотеки там, как заниматься хорошо!

— и прежде, а сейчас-то, во время войны! Исключи­тельная культивированность и удобства жизни.

Чистая вымытая страна, приятные горы, привет­ливые пансионы, прозрачные озёра с плавающей пти­цей.

Отстойник русской революции.

И при нейтральности страны только оттуда и мож­но будет держать международные связи.

Обдумывать, обдумывать: что же за радость — невиданная всеевропейская война! Такой войны и жда­ли, да не дожили Маркс и Энгельс. Такая война — наи­лучший путь к мировой революции! То, что не разож­глось, не раздулось в Пятом году — само теперь раз­дуется! Благоприятнейший момент!

Раскручивалось и предчувствие: вот оно, то собы­тие, для которого ты жил, чтоб его разгадать! Двад­цать семь лет политического самообразования, книги, брошюры, партийная перебранка, холодное неудачное наблюдение первой революции, для всех в Интерна­ционале — нарушитель порядка, зарвавшийся сектант, слабая малая тающая группка, называемая партией, — а ты ждал, сам не зная, вот этого момента, и мо­мент пришёл! Крутится тяжёлое разгонистое колесо

— как красное колесо паровоза, — и надо не потерять его могучего кручения. Еще ни разу не стоявший пе­ред толпой, еще ни разу не показавший рукой дви­жения массам — какими ремнями от этого колеса, от своего крутящегося сердца, их всех завертеть, но — не как увлекает их сейчас, а — в обратную сторону?

Краков.

Одевались, собирались.

В рассеянности собирался, не вполне понимая, что вот — Краков, и что делать надо.

Понесли вещи сами, без носильщика.

Оглушенье от многолюдья, отвыкли, а тут еще — особенное, военное. Людей на перроне — впятеро боль­ше, чем может быть в будни, и впятеро озабоченнее, и спешат. Монахини, которым бы делать тут нечего — толкаются, всем суют образки и печатные молитвы. Ленин отдёрнул руку как от гадости. Y пассажирской платформы, не на месте — товарный вагон, и в него несут, несут какие-то большие ящики; написано: поро­шок от блох. Толкаются военные, штатские, железно­дорожники, пассажиры. Через густоту перрона — мед­ленно, трудно, чуть не локтями. А по стене вокзала — крупный плакат, жёлтая ткань и красными буквами:

Jedem Russ — ein Schuss ! 1

Совсем это не к ним относилось, а нельзя вовсе не вздрогнуть.

В зданьи вокзала — набито и душно. Нашли ме­стечко — в тени, на возвышении, у боковой стены, углом на площадь. Тут еще больше густела толпа и много женщин. Посадили тёщу на скамейку, вокруг неё все вещи. Надя поехала к Инессиной хозяйке. Вла­димир Ильич побежал купить газет и шёл назад, чи­тая их по дороге, обталкиваясь со встречными, тут присел на твёрдый чемодан, зажимая газетный ворох между локтями и коленями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: