И наоборот, нет никакой надежды на то, что кто-то вспомнит о данном случае.
— Убытков — самое большее на сто тысяч франков. Стоило ради этого вытаскивать из-под одеяла все население! — повторял Рюо, переходя от группы к группе, и, противореча сам себе, тут же поднял трубу, как на параде, и с видимым удовольствием выдул еще две-три ноты. Правда, время от времени он изрекал еще несколько фраз, которые все за ним не торопясь повторяли, не желая расходиться по домам, чтобы узнать побольше и хоть немного отдышаться.
— Д-а, третий за два месяца. Никогда такого не было. Это уж слишком.
Папу я увидела сразу и, мигом успокоившись, — правда, его реакция на мое появление показалась мне странной, — забралась на одну из высоких куч камней, которые давно уже никто не использует, но которые все еще часто можно увидеть на задворках кранских ферм, и стала смотреть. Огонь уничтожил все в гумне, испортил большую часть черепицы, разрушил дранку, обжег стропила. Как следует, верно, разойдясь поначалу — так бывает всегда, когда загорается гумно, — огонь затих за неимением пищи, не озаряя уже округу, а лишь отплевываясь изредка пучками искр. Двое соседей пригнали свои Б-14, и в безжалостном белом свете фар сцена походила на киносъемочную площадку, высвеченную юпитерами. Теперь вместо дыма поднимался пар, и в воздухе стоял запах жареного ячменя, залитых водой тлеющих углей. Под наблюдением рыжеволосого толстяка — механика Люсьена Троша — старательно, с размеренностью автомата, урчала небольшая общинная мотопомпа, а папе оставалось только посматривать за фермой да заливать тлеющие угли. Вся вода из лужи прошла через его ручной насос. Наконец я увидела подошедшего Амана Раленга, бакалейщика, капитана пожарной команды, который успел обрядиться в форму, не забыв при этом нацепить и медаль; он отдавал приказания, исполненный важности и чувства собственного достоинства, начищенный и отглаженный, полный решимости не сломать в схватке с огнем и кончика ногтя. Он поднял руку.
— Все в порядке, Бертран, — изрек он. — Мы его придушили. Можешь спускаться… Вы все тоже можете сворачиваться!.. Слышишь, Трош? Можете сворачиваться.
Трош не шевельнулся и не произнес ни звука в ответ. Ни он, ни остальные. Приказ Раленга звучал обычно, как предложение, и повисал в воздухе, если папа, заместитель Раленга, его не подтверждал. А папа, куда более дотошный, чем Раленг, на сей раз промолчал. На нем была только противопожарная синяя спецовка, голову же, вопреки правилам, прикрывал лишь знаменитый черный войлочный шлем, которому он и был обязан своим прозвищем; папа сидел верхом на коньке крыши, общей для гумна и хлева, там, где он прорубил топором дыру в балке, чтобы выпустить огонь и помешать ему распространиться по ветру. Пучок обгорелых волос торчал у него из расстегнутой куртки; к низу живота удивительно некрасиво, точно мальчик-пис, он прижимал общинный брандспойт, насаженный на хлипкий длинный шланг, который, булькая, выплевывал слабыми струйками остатки грязной воды. Внезапно она совсем иссякла, и брандспойт бессильно и смешно стал отрыгивать воздухом.
— Говорят тебе — можешь спускаться. Кончено. Да и воды все равно уже нет…
— И фильтр, видимо засорился, — добавил штатский с великолепной окладистой бородой.
Взглянув на него, папа узнал доктора Клоба и передернул плечами. Тем не менее он еще несколько секунд понаблюдал за развалинами, что-то проворчал, коротким жестом потребовал лестницу и спустился вниз. Последние завихрения дыма растаяли. Гумно теперь представляло собой классическое зрелище разъеденных балок, искореженного металла, обгорелых мешков, полусварившегося картофеля, киснувшего в угольной жиже. Рюо наконец умолк. Хозяева машин, боясь за аккумуляторы, выключили фары. И возвратилась ночная мгла, непроницаемая, как занавес, лишь проткнутый кое-где блеклыми звездами, кое-где алыми огоньками сигарет да старым фонарем «летучая мышь», с которым Бине обшаривал углы, чтобы иные спасатели под шумок не уволокли со двора живность. Его дочь Огюстина успокаивала коров, которых в первые же минуты пожара спешно вытолкали в огород. Я молча и неслышно проскользнула за стеной людских спин и следом за пожарниками, соседями и зеваками прошла в большую комнату, где фермерша, ворча, но не решаясь нарушать обычай, машинально наполняла ряды рюмок.
— Вся картошка погибла! — то и дело жалобно всхлипывала она. — Как есть вся! И люцерну ведь только-только скосили… Чем же нам теперь скотину-то кормить, я вас спрашиваю? А инвентарь? Да еще корнерезную машину умудрились забыть в пристройке!
Сгорбившись от усталости, опухшие со сна, но все время настороже — ведь скажешь слово в утешение, а потом сетований не остановить — пожарники покачивали головой, однако рот держали на замке. Зажав в кулаке рюмку виноградной водки, они смаковали букет, подолгу принюхиваясь и с уважением приговаривая: «Ого! Аж сорок восьмого года»! — и каски одним махом запрокидывались назад, разбрасывая золотистые блики. Исполнив обычай и пробормотав не менее традиционную фразу: «Доброй ночи, дамы и господа!» — пожарники по большей части сразу же тихонько удалялись, не слишком, видимо, прельщаясь перспективой провести бессонную ночь, если их назначат в группу охраны, которая обязана наблюдать за углями и смотреть, чтобы где-нибудь снова не загорелось. Соседи, также стараясь избежать возможной повинности, отправились следом за ними. И вскоре в комнате остались лишь люди именитые — капитан, помощник мэра, врач, словом, те, кому положение не позволяло слишком быстро бить отбой, — да скопище старух, которые только и ждали повода погундосить в хоре плакальщиц. Теперь уж я никак не могла остаться незамеченной.
— А ты что тут делаешь, Совушка? Что это тебе — кино?! — напустился на меня доктор Клоб, тряся бородой.
Папа, примостившийся возле плиты, резко обернулся в мою сторону и покачал головой, выражая немое неодобрение. А я, целуя ладонь, послала ему через стол десяток поцелуев — против этого папа всегда был бессилен, он умолкал и даже выжимал из себя улыбку — сначала мрачную, потом потеплее, а потом и вовсе понимающую. Моя взяла. Я проскользнула позади доктора Клоба. Вокруг керосиновой лампы, заменявшей выключенное из предосторожности электричество, причитания возобновились с новой силой.
— Да еще и урожай-то в нынешнем году никудышный, — стонала фермерша.
— А моя-то внучка замуж сегодня вышла! Свадьба с огнем — ох, не к добру! — надтреснуто блеяла бабушка Годиан, не успевшая еще снять свое лучшее платье.
Наконец Раленг, пользуясь правом дальнего родственника, счел за лучшее перебить ее.
— Да не голоси ты, Валери, — раздраженно сказал он. — Все вы спали, как сурки. Вам и так повезло, ничего, можно сказать, не потеряли. Без Бертрана, правда, сарая бы уже не было. Кроме него, никто бы не полез на крышу делать проруб…
— А уж тем более ты! — процедил папа.
Это была первая фраза, которую он соблаговолил произнести. Все взгляды устремились на него. Но он не добавил больше ни слова. Повернувшись ко всем спиной, он сидел верхом на стуле перед плитой, где тлело еще несколько головешек, и, раскачиваясь, с отвращением разглядывал их.
— А ты ничего не хочешь, Бертран? — спросил Бине.
Отец покачал войлочным затылком.
— Меньше было бы пьяниц, — проворчал он, не оборачиваясь, — меньше было бы пожаров.
— Скажешь тоже! — заметил Амбруаз Каре, помощник мэра и владелец «Ужа» — одного из трех кафе поселка, самым исправным посетителем которого он сам и был. Губы его растянулись в примирительной улыбке, и он достал пачку «Житан».
— Ты же знаешь, Амбруаз, — опередил его папа, — что я не курю. Меньше было бы курильщиков…
— Скажешь тоже! — повторил помощник мэра. Отвергнутая папой пачка «Житан» пошла по кругу.
Каре, скривившись, взял последнюю сигарету и сунул в уголок рта.
— Пожаров, что и говорить, в последнее время хватает, — прошептал он, зажав сигарету в зубах и яростно ударяя большим пальцем по колесику зажигалки. — И вечно норовят спихнуть все на курильщиков да на пьяниц. А я вот начинаю думать, что тут чей-то злой умысел. Кстати, я звонил сейчас в замок. Подошел дворецкий и сказал, что, мол, мосье де ля Эй, верно, спит и что он не пойдет его будить из-за того, что горит какое-то гумно.