— Как я мечтаю о ваших снежных зимах, Сельма! И вы себе не представляете, как бы я обрадовался, узнав, что вы сейчас на берегу озера Дальбо, оно ведь, наверно, еще подо льдом… Учтите: я вовсе не выставляю вас за дверь, вы у себя дома, это я должен был бы освободить помещение. Но, к сожалению, сами видите, я не могу.
Когда около двух часов Сельма, отправляясь спать, поцеловала его, он, возможно, все понял, но не подал вида; сама же Сельма никому не сказала о своих намерениях. Однако, проснувшись в обычное время, чтобы собрать Вика в школу, она не стала возиться с его ранцем. Пока муж находился у Мануэля, разыгрывая великого оптимиста и уверяя больного, что антибиотики могут остановить приступ, а уж он постарается их добыть, Сельма, оставив большую часть вещей, погрузила в машину три чемодана. По правде говоря, молчание Сельмы лучше всяких слов говорило о принятом ею решении: ситуация действительно складывалась слишком сложно для беременной женщины, да и скрывать положение вещей от Вика становилось почти невозможно. Но, только доехав до конца улицы, Сельма решительно объявила:
— Вик не пойдет сегодня в школу. Вези нас прямо в посольство.
Оливье, не поворачивая головы, тихо произнес:
— Сдаешься?
— Да, — ответила Сельма, — нашим друзьям ты скажешь, что Мерсье не разрешил мне вернуться домой.
Впрочем, патрон, оставшийся на эту субботу в городе, неожиданно потребовал этого сам, так что Сельма не успела и рта раскрыть, чтобы попросить у него приюта. Ошарашенный вестью о болезни сенатора, он для начала выпустил пять-шесть гасконских ругательств — такое с ним бывало лишь в минуты гнева или сильного потрясения. Он даже забыл об эвфемизмах, к которым обычно прибегал. Он несколько раз подцепил большими пальцами подтяжки и резко отпустил их, хлопая себя по животу, точно хотел причинить себе боль в самом чувствительном месте.
— Ну надо же случиться такой глупости! Следовало бы мне помнить, — принялся он корить себя, — что, уж если берешься спасать людей в подобных обстоятельствах, нельзя прислушиваться к их мнению. Надо было самому принять единственно разумное решение и, не предупреждая сенатора, передать его американцам, которые сейчас с удовольствием залатали бы ему кишки. — И, хлопая себя по бокам, он забегал по комнате. Потом, совсем уже другим тоном, вдруг принялся клясть судьбу: — Как же все бессмысленно! Скоро я начну верить в Немезиду! Вот, пожалуйте вам, человек, который, казалось, и десяти шагов не мог сделать, чтобы его не схватили, однако ему удалось уйти от всех облав, всех обысков, он даже позволил себе остаться принципиальным… Его намеревались спасти, он еще мог быть спасен. Фатум! Фортуна отворачивается от него и нелепейшим образом укладывает на обе лопатки. Аппендицит! Вообще-то сущий пустяк, а в данном случае — смертельная опасность.
— Совершенно верно, — сказал Оливье, — немного поработать скальпелем, и все было бы в порядке, но именно скальпеля-то и нет.
— Да, и вот наш сенатор очутился в шестнадцатом веке, — продолжал Мерсье, — когда то, что нам сейчас кажется пустяком, считалось опасной болезнью, которую именовали «злосчастной коликой».
Он уселся верхом на стул, обхватив крепкими ногами спинку.
— Я все болтаю, болтаю, а дело стоит, — проворчал он. — Должен признаться, я прямо сам не свой. Я принял эту историю близко к сердцу, и теперь почва буквально ушла у меня из-под ног. Но нужно готовиться к худшему. Ты, Сельма, вместе с сыном поживешь у меня. Когда нависает беда, людям непричастным лучше держаться подальше от места событий. Вас, Оливье, я слишком хорошо знаю и не могу помешать вам делать невозможное…
От волнения господин Мерсье пощелкал языком. И уже доверительным тоном добавил:
— Кстати, знаете ли вы, что экипаж «Лолланда» выпущен в город? Эти славные датчане занимаются туризмом, пока чинят их пароход — там что-то серьезное. И я думаю, что эскулап, который лечит их хворобы, тоже не сидит на борту.
Оливье снова бросился в город и вернулся только к шести часам; лоб его перерезала упрямая складка, на губах застыла легкая гримаса промотавшегося игрока, который в конце партии неожиданно берет все взятки. Мы еще посмотрим! Возможно, счастье не отвернулось от сенатора так бесповоротно, как это представляется Мерсье.
«Ситроен» тормозит и вклинивается между двумя машинами, без сомнения принадлежащими соседям. Странное дело — дом кажется Оливье каким-то сплющенным, неуютным, чужим, точно ты играешь в прятки и пользуешься тем или иным убежищем лишь как тайником: главное — незаметно из него выйти.
Но что это за люди разговаривают там, на крыльце? Оливье тотчас узнает владельца дома, господина Менандеса, в сопровождении незнакомой пары и слышит его пронзительный голос: хозяин кричит, что, раз он получил уведомление и жильцы съезжают, он вправе показать виллу этим господам, а если их не впустят, он вызовет судебного исполнителя и взломает дверь… Несчастная Мария сквозь щелку бормочет что-то нечленораздельное. В который уже раз все повисает на волоске. Игра обостряется — остается лишь надеяться, что удастся сблефовать. Хорошо хоть, что Оливье успел вовремя подъехать; он расправляет плечи и решительным шагом направляется к дому.
— Извините нашу служанку, — говорит он. — Мы не ждали вас и не оставили ей соответствующих указаний. Входите, прошу.
Никаких лишних слов! Осмотр начался. И Мария ушла к себе. Господин Менандес, зыркая вокруг глазами и отмечая про себя трещину на кафеле и черное пятно на бобрике — след от окурка Рамона, нахваливает расположение дома и его хорошее состояние. Нос его, точно киль корабля, разрезает воздух. Сейчас, когда одни жильцы съезжают, а другие еще не въехали, он чувствует себя полновластным владельцем этих пяти комнат со свежевыбеленными потолками, звуконепроницаемыми стенами, прекрасным туалетом и ванной. Резким движением руки он распахивает двери, за которыми сверкает биде, унитаз с крышкой из кораллового пропилена — такого же, как приспособление для туалетной бумаги и щетка с футляром. Он подчеркивает обилие стенных шкафов, где висят пустые вешалки и зажимы для юбок, с которых Сельма уже сняла свои вещи. На кухне он включает вытяжку, открывает кран-смеситель, отмечает, что все магнитные затворы, все кухонные аппараты принадлежат ему и, следовательно, остаются. Супружеская чета — дама в жемчужно-сером костюме и сорокалетний господин в костюме, сшитом из той же материи, — сухо кивает и долго разглядывает электрическую жаровню.
— Американская? — спрашивает дама.
Господин Менандес, которому не слишком пришелся по вкусу этот вопрос, проводит их в комнаты, но на сей раз Оливье опережает его и сам поворачивает ручки дверей. Супруги снимают мерки с помощью двухметрового сантиметра-рулетки, который достает из кармана муж; он называет цифры супруге, прикидывающей, уместится ли здесь их широкая кровать с высокой спинкой. В конце коридора Оливье, с трудом передвигая вдруг налившиеся свинцом ноги, идет ва-банк и громко возвещает:
— Комната прислуги… Должен вас предупредить, что ее муж, который работает садовником в посольстве и одновременно следит за нашим садом, заболел скарлатиной… Я жду «скорую помощь», чтобы она отвезла его в инфекционную больницу.
В подобных обстоятельствах существует одно золотое правило — нельзя проверять, как воспринята ложь. Стоит посмотреть на человека, чтобы отметить про себя его реакцию, — и он усомнится в твоих словах. Единственно верный способ — держаться выдуманной легенды. Оливье поворачивается спиной и дважды коротко стучит в дверь.
— Не нужно, не беспокойте их, — говорит позади него дама в сером.
— По размерам эта комната такая же, как и соседняя, — замечает хозяин.
Но Оливье не отступает. Он приоткрыл дверь — ровно настолько, чтобы всунуть голову, и спрашивает:
— Все в порядке?
На самом-то деле он решил проверить, так ли, с той ли стороны кровати сидит Мария и загорожено ли ею лицо больного. Поскольку все как надо, Оливье широко распахивает дверь. Визитеры распознают в полутьме женскую фигуру, склонившуюся в тревоге над изголовьем супруга, но главное — видят это помещение с закрытыми окнами и застоявшимся воздухом. Теперь Оливье может спокойно закрыть дверь. А супруги уже спешат к выходу — Оливье нагоняет их в саду и, опережая хозяина, чтобы он не взял эту миссию на себя, говорит: