И, поняв, поверив, что живой перед ней сынок и целый, она ослабела, и разом, одним разом хлынули так долго копленные слезы. Мать уже не могла говорить, она лишь в исступленье колотилась легкой седой головой о сыновью грудь.
Хурдин тоже плакал. Молча, глотая слезы, он плакал и ждал, когда мать успокоится.
Давно уехала машина, вещи стояли во дворе, а мать все не могла поверить.
- Какой год во слезах ничего не вижу... Все об тебе да об тебе. Войны боюся. Телевизор кажеденно гляжу, а там все недоброе гутарят: война да война. А у меня об вас сердце кровит. Начнется - и враз тебя... Мы спасемся да и помрем так возля друг дружки, а мое дите вдале, одна-одиноя... Сделалась бы гулюшкой и полетела...
Хурдин слушал и все более понимал, что пять лет - такой долгий срок, бесконечный. Пять лет - это почти десятая часть всей жизни, а если в силе и разуме взрослого бытия ее брать, то вдвое больше. А для разлуки и вовсе не мереный срок, бесконечный.
Ведь, сколько помнил себя Хурдин, всегда он был перед матерью мальчонкой, даже взрослым уже. А теперь сидел возле нее большой, широкоплечий, а мать малым воробушком жалась к нему. И, обнимая мать, чуял он птичьи ее косточки и легкую плоть. Да что там мать, когда даже хата начинала в землю уходить.
Хурдин рассказывал о жене и детях, слушал материнскую повесть о хуторской родне. В округе лишь родных братьев да сестер было четверо, теток и дядьев столько же, а уж двоюродные - самосевом росли. И все жили неплохо, грех жаловаться. И не единожды звали мать к себе средний сын Василий, дочь Раиса. Но мать жила одна. И как когда-то, при покойном отце и большой семье, держала корову, коз, птицу, кабана выкармливала. Мать хозяйством гордилась и потому очень довольна была, когда Хурдин сказал:
- Пойдем поглядим, как ты тут хозяинуешь. Либо одни мыши на базу?
- Да чего, сынок, глядеть,- с притворной скромностью ответила мать. Бабьи руки одни. Да и скотина вся на попасе.
Но поднялась она с охотою и с гордостью показала новый большой катух под шиферной крышей, где помещалась корова, козы и поросенку место нашлось.
- Триста рублей, золотая копеечка... Да спасибо еще ребятам, приехали, поставили. В один день... А как же, сынок, без катуха?
Старые катухи, которые ставил еще отец, плетневые, мазаные, на дубовых рассохах, старые катухи уже свое отжили. Крыша на них там и здесь провалилась, пьяно хилились стены, и теперь лишь ласточки стремительно ныряли в черные проемы дверей.
- Ломать надо, - вздохнула мать. - Рук не хватает. Сломать да поставить бы тута дровник. Под белым небом дрова лежат и уголь. А надо бы...
- Ничего тебе, мать, не надо,- засмеялся Хурдин,- Бросить тебе все да поселиться на покой. Ко мне бы поехала.
- Нет,- серьезно ответила магь. - Отца не кину. При нем помирать буду.
- Ну, к Василию иди, к Раисе.
- Не в силах, - сказала мать. - Себя едва обрабатываю, а тама хозяйство, детвора. Такую игу поднять. Годы не те... Да к Раисе я и не пойду. Иван хоть и неплохой зять, да старые люди как говорят: с сынком бранись - за печку держись, с зятьком бранись - за дверь держись. А это правда, истинная.
Хурдин посмеялся и сказал:
- Так-то оно так. Но не этого ты, мать, боишься. Ты хочешь всю жизнь хозяйкой быть. Я - хозяйка...- передразнил он ее.
- А чего ж...- приосанилась мать.- Взаправди, здеся - хозяйка, чего хочу... А тама... - махнула она рукой.
- Вот то-то и оно...- снова рассмеялся Хурдин и добавил серьезно: - Ты бы хоть корову, что ль, перевела. С козами да птицей полегче.
- Переводила, сынок. Не от добра, а переводила. Я ж болела, чуть не померла. Тебе уж не сообщали. Месяц в больнице провела. Кто же с коровкой?.. Сдали ее. А очунелася, пришла и без коровки слезьми закричала. Невозможно жить в попросях. Спасибо Василий помог добыть. И неплохая коровка, все при ней...
Разговоры текли бесконечные. И не могла мать от сына оторваться, хотя, позвякивая подойниками, бежали бабы на стойло коров доить и окликали, звали ее. И она наконец сдалась.
- Сиди не сиди, а никто не подоит, - вздохнула она.- Пойди койку разбери да ложись отдохни.
- Чего отдыхать,- ответил Хурдин.- Пройдусь, погляжу на хутор.
- Пройдись, погляди, и на тебя люди поглядят,- довольная, ответила мать.
- Может, в магазин зайти, взять? Вечером, наверно, придут? - спросил Хурдин, разумея хуторскую родню.
- Туча черная налетит,- ответила мать. - Как же, на тебя поглядеть. У меня самогонка есть. Но ты возьми в магазине две бутылки русской, на стол поставить. Боле не бери, не траться. Нехай самогон пьют, он хороший, аж горит. Хлеба возьми, если привезли.
Из ворот они вышли вместе и пошли улицей. Но недолго. Дед Архип стоял у колонки с полными ведрами и, поджидая нового человека, скручивал цигарку.
- Я побегу,- ответила мать. - А то тебя перестревать будут.
- Беги.
Мать свернула с улицы к выгону и ускорила шаг. Отойдя, она обернулась. И снова, как в тот, первый миг, когда увидела нынче сына, сердце у нее заколотилось и кровь ударила в лицо. И ноги сами собой, легко понесли вперед и вперед, по-молодому нагоняя ушедших баб.
Хурдин же попал в тенеты долгой беседы. Дед Архип новых людей любил. Для начала разговора он о здоровье справился, о семье, полюбопытствовал, вправду ли Хурдин за границей жил и так далеко. Поудивлялся, а потом вспомнил:
- Ныне такое вывелось, а раньше деды сберутся: твой дед, Афанас Чигаров, Халамея отец, Митрофан Сальников, сберутся на улице деды, на колодке, и брешут. Круг них ребятишки ухи развесят. И был такой дед Хомич из Юданов. Он букву "р" не выговаривал. Как сейчас помню, разгладит бороду и начнет: "В Амелике воевал, во Фланции воевал, в Гелмании воевал... Чисточко везде... Лучше нас живут..." А вполне возможно, и не брехал он? Казаков везде пхали. Мог и в Америку попасть, вполне возможно. Как считаешь? Ведь казаки в те времена...
Архиповым речам не было конца. Скучал он подле суровой бабки своей и теперь новости хуторские выкладывал за много лет.
И Хурдину было хорошо. Сам он был не больно речист. А вот стоять, покуривать, слушать посреди родного хутора, возле дома, после долгой разлуки...
День был ясный, с сухим солнечным жаром, с горячим ветром. С отвычки, ветер был удивительно пахуч: сладкий и терпкий дух приносил он с полей, дух зеленой пшеницы и сроду не кошенной целины.