Внизу, в трех комнатах, из которых использовались только две, жили его мать и ее старшая сестра. Очень тихие при нем и неизменно боязливые, они гордились своим мальчиком: Мальке, судя по отметкам, был хорошим, хотя и не первым учеником. Его школьные успехи умалялись тем, что он был на год старше нас: мать и тетка на год позже отправили в народную школу слабого, по их мнению, болезненного ребенка.
Он не был тщеславен, зубрил умеренно, каждому давал списывать, никогда не ябедничал, не выказывал особого честолюбия, кроме как на уроках гимнастики, питал явное отвращение к грязным привычкам пятиклассников и возмутился, когда Хоттен Зоннтаг, найдя под скамейкой в парке презерватив, принес его в класс насаженным на прутик, как на пику, и надел на ручку двери. Решил досадить учителю Тройге, полуслепому старикану, которому давно пора было на пенсию. Кто-то уже крикнул в коридоре: «Идет!» Мальке вылез из-за парты, неторопливым шагом направился к двери и обрывком бумаги снял презерватив с ручки.
Все смолчали. Он опять показал нам, каков он есть. И теперь я могу сказать: в том, что он не был тщеславен, умеренно зубрил, давал списывать всем и каждому, не выказывал честолюбия, разве что на уроках гимнастики, и не имел грязных привычек, он опять-таки был ото всех отличным Мальке, который добивался успеха как-то изысканно, но и судорожно в то же время; в конце концов он ведь стремился попасть на арену, а то и в театр, упражнялся в клоунаде, удаляя из класса презервативы, слышал тихий шепот одобрения и был без пяти минут клоуном, проделывая свои обороты на перекладине, так что серебряная Богоматерь вихрем кружилась в спертом воздухе гимнастического зала. Но всего больше лавров он пожинал в летние каникулы, на потонувшем тральщике, хотя одержимое его ныряние отнюдь не представлялось нам эффектным цирковым номером. Нам и в голову не приходило смеяться, когда он, посинелый и дрожащий, влезал на лодчонку и тащил со дна морского какую-нибудь ерунду, чтобы нам ее показать. Мы только восклицали, задумчиво и восхищенно: «Чудила ты, старик! Мне бы твои нервы! Сумасшедший ты тип, Иоахим! И как ты умудрился опять раздобыть такую штуку?»
Одобрение действовало на Мальке благотворно и угомоняло прыгуна у него на шее, с другой же стороны, одобрение давало этому прыгуну новый импульс. Ты не был хвастунишкой и никогда не говорил: «Попробуй-ка повтори» — или «Ну, кто из вас сумел бы, как я третьего дня, нырнуть четыре раза подряд, пройти до самого камбуза и унести оттуда консервную банку. Это определенно были французские консервы — лягушачьи лапки, на вкус вроде телятины, но у вас, видно, понос был, вы даже попробовать не захотели, после того как я уже полбанки выжрал. А потом я еще одну вытащил и даже консервный нож нашел, но эта вторая банка — с тушенкой — была испорчена».
Нет, Мальке так не говорил. Он совершал невероятное, например раз за разом вытаскивал из бывшего камбуза лодчонки консервные банки, судя по штампованным надписям — английского или французского происхождения, сумел под водой «организовать» консервный нож, на худой конец еще годный к употреблению, на наших глазах молча вскрывал эти банки и поедал их содержимое — лягушачье мясо, как он полагал, — при этом его кадык проделывал стремительные гимнастические упражнения, кстати, я забыл сказать, что Мальке от природы был прожорлив, хотя и оставался худым, и вызывающе, но не назойливо протягивал нам банку, когда она была уже наполовину пуста. Мы благодарили и отказывались, а Винтер от одного вида этих консервов долго блевал, повернувшись лицом к гавани.
Конечно. Мальке и этим демонстративным обедом снискал наше одобрение, жестом отклонил таковое, бросил остатки лягушатины и вонючую corned beef[2] чайкам, которые еще во время его жранья беспокойно носились над вожделенной добычей. Наконец он столкнул за борт жестянки, а вместе с ними чаек и почистил песком консервный нож; только этот нож он и решил сохранить. Так же, как английскую отвертку, как то один, то другой амулет, он стал носить его на шее под рубашкой, правда не постоянно, а только когда собирался в камбуз затонувшего польского тральщика за консервами — ни разу он не испортил себе ими желудка; этот консервный нож на бечевке под рубашкой наряду с разной другой ерундой являлся с ним в школу и даже к ранней обедне в церкви Пресвятой Девы Марии. Это известно потому, что, когда Мальке преклонял колена перед алтарем, откидывал голову и высовывал язык, а его преподобие Гузевский клал ему в рот облатку, служка, стоявший подле патера, заглядывал Мальке под воротник и видел, что у тебя на шее консервный нож болтается рядом с Мадонной и жирно смазанной отверткой. И я восхищался тобой, хотя ты не прилагал к этому ни малейшего усилия. Нет, Мальке не был тщеславен.
Даже то, что осенью, когда он научился плавать, его вышибли из юнгфолька и сунули в гитлерюгенд из-за того, что он по воскресеньям несколько раз отказывался подчиниться приказу с утра вести свой отряд — он был юнгцугфюрером — в Йешкентальский лес на праздник, вызвало, по крайней мере у нас в классе, всеобщий восторг. Изъявление наших чувств он, как обычно, принял спокойно, даже несколько смущенно, продолжая и впредь, уже как рядовой член гитлерюгенда, отсутствовать утром по воскресеньям, только что его отсутствие в этой организации, охватывавшей всю молодежь, начиная с четырнадцатилетнего возраста, особенно не бросалось в глаза. Не в пример юнгфольку гитлерюгенд был организацией довольно разболтанной, и люди, подобные Мальке, могли незаметно в ней раствориться. К тому же он не был саботажником в обычном смысле этого слова, всю неделю регулярно посещал клубные вечера и кружки, старался быть полезным во время все чаще устраивавшихся «особых кампаний» вроде сбора утиля или «зимней помощи», коль скоро звон монет, опускаемых в жестяную кружку, не имел касательства к воскресной ранней обедне. А так как перевод из юнгфолька в гитлерюгенд не был чрезвычайным происшествием, то член этой государственной молодежной организации Мальке остался в ней безвестным и бесцветным, тогда как в нашей школе после первого же лета на лодчонке за ним утвердилась слава, не дурная и не хорошая, но легендарная.
Видимо, наша гимназия, в сравнении с вышеупомянутой молодежной организацией, в конечном счете значила для тебя больше, чем просто гимназия, с ее чопорными, но уже привычными традициями, с яркими фуражками, со школьным духом, нисколько не отвечающим твоим представлениям о жизненном призвании.
— Что это с ним?
— Говорят тебе: у него тик.
— Может быть, это связано со смертью его отца?
— А эта дребедень у него на шее?
— И вечная беготня в церковь.
— А он ведь ни в чох не верит.
— Куда там, для веры он слишком рассудочен.
— А страсть к барахлу и теперь еще эта история?
— Спроси ты его, ты ведь тогда бросил кошку…
Мы думали и гадали, но не могли тебя понять. До того как ты научился плавать, ты был ничто, которое время от времени вызывали к доске, которое по большей части правильно отвечало и звалось Иоахим Мальке. Мне почему-то кажется, что в первом классе, а может быть, и позднее, во всяком случае, до того, как ты стал учиться плаванью, мы сидели за одной партой… или твое место было позади меня, хотя нет — ты сидел тоже на третьей парте, только в среднем ряду, а я ближе к окну, рядом с Шиллингом. Позднее говорили, что ты до пятого класса носил очки; я их не заметил. Да и на твои высокие шнурованные ботинки я обратил внимание, только когда ты уже стал пловцом и шнурок от них нацепил на шею. Великие события потрясали тогда мир, но Мальке знал одно исчисление времени — до больших заплывов и после больших заплывов, потому что, когда повсюду, не вдруг, а мало-помалу, сначала на Вестерплатте, потом по радио, потом в газетах началась война, он, гимназист, не умевший ни плавать, ни ездить на велосипеде, ничего еще собой не представлял. А вот тральщик класса «Чайка», впоследствии давший ему возможность себя показать, уже играл тогда, пусть всего несколько недель, свою воинственную роль в Пуцигской бухте, в заливе и в рыбацкой гавани Хель.
2
Солонина, тушенка (англ.).