- Скажи, Юра, ты доволен своей жизнью?
Я не заметил, как она повернулась ко мне. Теперь в глазах ее горели огоньки - то ли отражался свет люстры, то ли она решилась на поступок, который давно вынашивала. И сейчас в этой роскошной кухне, облицованной багровой плиткой в тон импортному гарнитуру, в который был вмонтирован мягко урчащий "Розенлев", определялась ее судьба.
- Что значит доволен, - сказал я, понимая, что за этим вопросом стоит гораздо большее. - Работа есть работа, а личная жизнь... я уже потерял надежду ее устроить.
- Но все же... Ты занимаешь неплохой пост, с Гудимовым у тебя прекрасные отношения. Есть ли причины для недовольства?
- А ты считаешь, этого достаточно, чтобы быть счастливым?
Что-то в моем тоне придало ей решимости. Что-то, чего она ждала. Она сделала несколько шагов ко мне и теперь стояла совсем близко. Мы почти одного роста, я чуть повыше, и ее губы были где-то рядом с моими.
- А решился бы ты все бросить? - я скорее угадывал, чем слышал ее шепот. - Ради другого человека... Пошел бы простым инженером на завод, на рядовую зарплату?
Я хотел ответить и не мог. Комок застрял в горле. Но она поняла. Закрыв глаза, прикоснулась щекой к моей щеке, постояла так минуту. А когда отступила, была уже прежней Таней спокойной, холодноватой, выдержанной.
- Сейчас намелю кофе, настоящего, из Аргентины привезли, попьем с тобой. А эти, - она кивнула на комнаты, откуда доносились звуки магнитофона и голоса, - перебьются растворимым.
Дальше мы говорили о пустяках, пили кофе, улыбались друг другу, будто между нами все было уже решено. А потом она прогнала меня и занялась кофе для гостей. Я вышел на лестничную площадку покурить. Там было много народа, мужчин и женщин. У всех - безмятежные, довольные лица. Инцидент с Теребенько будто бы прочно забыт. Вот здесь меня и угостили "Кэмел". Какая-то девица протянула пачку и сказала, нагло улыбаясь:
- Угощайтесь по-родственному. Пора бы нам и познакомиться.
Не ручаюсь, что до меня сразу дошел смысл этой фразы: так был занят Таней. И не стал уточнять, что значит "по-родственному"? Да и на нее почти не обратил внимания. Помню, что была она слегка навеселе, в прекрасном настроении, высокая, худая и совсем без бюста, будто его тщательно спрятали. Очевидно, так и было - сейчас в моде плоская грудь. Прическа у нее тоже была какая-то взлохмаченная, но я особенно не приглядывался. И забыл о ней, как только вернулся в квартиру. Пустили пленку, и я танцевал с Таней - один танец, другой, третий... Наверное, это было неприлично: танцевать все время с хозяйкой дома, кое-кто из женщин понимающе перешептывался. Ну и черт с ними! Тем более что Борис в конце вечера пожал мне руку и шепнул:
- Спасибо, старик, ты и не представляешь, как много сделал для меня сегодня.
Только глаза у него были при этом непривычно тревожные.
Это я и рассказал майору. Разумеется, не все - про Таню ни слова. И рассказ получился куцый, в несколько фраз.
- Вот видите, ниточка есть, - сказал майор без особого, впрочем, энтузиазма. - Женщина потеряла платок, женщина угощала вас сигаретами, которые бывают далеко не у каждого, и эта женщина хорошо знала убитого, была в числе приглашенных.
- Шерше ля фам, мистер Шерлок Холмс! - вдруг выпалил я. Получилось здорово глупо, но майор только засмеялся.
- Найдем! - сказал он.
Таня позвонила дня через три после похорон. Я за своим рабочим столом делал вид, будто читаю документ, составленный Гришей Левиным, а сам исподтишка наблюдал за ним. Он тоже делал вид, что работает, уткнулся в бумаги, усердно водил ручкой. Но по тому, как колпачок ручки кивал в разные стороны, словно поплавок на волне, было ясно, что все это - липа. Временами он вскидывал взор к потолку, как бы обдумывая текст, и открывались его глаза - до краев наполненные скорбью. Иногда его взгляд скользил по мне, и я поспешно опускал ресницы: до сих пор не прошло это ощущение боли и бессильный ярости - ощущение червяка, попавшего под безжалостный сапог.
Гришин взгляд бередил душу, будто водил по ней тупой бритвой. Уже который день меня не оставляло ощущение, что теперь, когда Гудимова нет, нужно немедленно куда-то бежать и что-то делать, чтобы отвести то страшное, гнетущее, что нависло над человеком. Неожиданно я вспомнил, что видел уже такой взгляд. Да, точно такой же. И он так же меня разбередил.
Это было месяца три или четыре назад. Я возвращался на метро с работы. Пришлось задержаться на совещании, и в это время, сразу же после часа "пик", в вагоне было относительно свободно. Люди входили и выходили на остановках, молчаливые, озабоченные своими делами, а я, прикорнув на сиденье, блаженно расслабился. И вдруг меня резанул взгляд, как вопль о помощи. У дверей, раскачиваясь, стоял человек. Интеллигент, это было сразу понятно. Не по одежде: он был очень скромно одет. Но было в его лице что-то такое, что сразу выдавало человека, живущего одухотворенной жизнью. Даже то, что он пьян, не могло стереть эту печать одухотворенности. А пьян он был здорово, но водка не заглушила душевную муку этого человека. Когда эмоции доходят до взрыва, алкоголь действует прямо противоположно: обостряет их. Но какие-то тормоза у него отключились. Он плакал, как плачут дошедшие до предела мужчины, не замечая этого. Слезы катились по его лицу, искаженному страданием и, как мне показалось, ужасом перед чем-то страшным, необъяснимым... Он хватал окружающих за руки, за плечи и что-то говорил, говорил, вхлипывая и давясь от слез. Ничего нельзя было разобрать, водка все же сковала его язык, понятна была только одна фраза, которую он все время повторял: "Товарищи, где же правда, где же правда? Ее же обещали..." Очевидно, это больше всего мучило человека. Люди отворачивались, отходили. Не так, как отворачиваются от обычного пьянчуги, а как-то растерянно, с сочувствием. Черт побери, когда же мы научимся открыто сочувствовать человеку? А он снова и снова пытался что-то рассказать, еле ворочая языком, что-то страшно важное не только для него - для всех. Но отчетливо звучал лишь настойчивый рефрен: "Товарищи, где же правда?"
Мне пора было выходить. Я пошел к дверям, мимо него, повернувшись к нему лицом. Я просто не мог пройти отвернувшись, как другие. Он схватил меня за рукав и забормотал, и глаза у него были такие, что я неожиданно для себя погладил его по редким, с густой проседью волосам, как обиженного мальчика, и начал уговаривать успокоиться. Но он не слушал. "Они же обязаны, обязаны, ведь перестройка..." - всхлипывал он, и его расширенные ужасом глаза видели за моей спиной что-то страшное, наползающее, как зловещая тень. И я ощутил, что до боли в сердце понимаю этого человека, раздавленного чудовищным несоответствием между тем, как должно быть, и тем, как есть еще на самом деле.